graf_orlov33

Categories:

ИВАН ЭЙХЕНБАУМ СЛОВО О ПЕРВОМ ПОХОДЕ (Начало)


Первый  Кубанский поход - это коллективная Голгофа XX века, где распинали не  только тела, но и души, где резали, пилили и рубили, взрывали гранатами  не только тело человека, а уничтожали и Правду его, и Любовь его, и  Родину его, и простое человеческое тепло.
Участники  этого похода добровольно и по убеждению вступились за добро, и пошли  против зла, бросив свою жизнь без раздумий и сожалений на борьбу за  освященную религией и культурой человеческую Истину. Для того чтобы она  не пропала для человека.

Это не романтическое восприятие, не  плод воображения, созданный волей и сознанием при участии известных  чувств, а исповедание большого нравственного подъема, выше которого  невозможно подняться простому смертному на его коротком жизненном пути.  Это как бы углубление до отказа организованного индивидуализма, что, в  сущности, и составляет основу нашей европейской культуры.

История  человечества знает мало таких подъемов: Голгофа, царь Леонид,  катакомбы, крестоносцы и... Кубанский поход генерала Корнилова. Это не  преувеличение, тем паче, не гордыня, а лишь констатирование факта.  Лавры Первого Кубанского похода еще не засохли, еще живы враги,  недоброжелатели, клеветники и равнодушные. Но он - уже легенда...

Первые  борцы против Красного Зла личным убеждением и борьбой создали Белую  Идею. И понесли ее на перевязи рукавов и папах, в своем сознании, в  своих делах по затемневшей стране. Звали к возрождению, к свету.
Против  них была вся огромная темная, обманутая солдатская, рабочая и  крестьянская масса. Белые были в единицах, но не испугались, не  сдались: их правда была больше, Любовь - выше. Они, конечно, не  надеялись на победу, но знали, что своею верою в Истину воздвигнут и  утвердят ее.

Здесь каждый был ее творцом и водителем, каждый  утверждал ее своим безкорыстием, любовью, добрым желанием и смертью.  Наши вожди и командиры были такие же ее рядовые творцы и утвердители. И,  кроме того, они отвечали за нас, и нас возглавляли, и вели нас по этому  Белому пути.
Путь был, но не было земли, она была только под ногами  или под головой, когда останавливались на ночлег или уходили в вечный  покой.
Понятно поэтому состояние участника этого похода,  включившегося в самые высокие точки человеческого духа и горения, и его  безмерное счастье своим уделом. И понятно также поэтому желание как бы  закон- сервировать это положение, и культ его.

Первый Кубанский  поход был совершен обыкновенными людьми, подчас слабыми и малыми, но  горящими таким большим огнем, что свет его становился Вечным. Ясно, что  человек не горит всю жизнь огнем неугасимым; он и тлеет, и остывает:  человек есть человек, с присущими ему слабостями и с изредка  посещающим его добром, тянущимся к чему-то великому.
Вот я и хочу  рассказать о человеке - на подъеме. Рассказать, что происхо- дило на  поле боя и внутри самого участника этого похода, как родилась, выросла и  жила эта легенда-быль. Мой долг - правдиво рассказать об этом  последующим поколениям - для памяти, а вовсе не для поучения.

Все  то, что я в Походе переживал, чувствовал, думал, делал - чувствовали,  переживали и делали три с половиной тысячи моих сопоходников. В связи с  личными переживаниями и действием, я осмеливаюсь обыкновенными  повествовательными словами описать этот необыкновенный поход, чтобы  потом беспристрастный аналитик здесь нашел и материал, и суждение.
1.
Думаю,  что, рассказав о некоторых событиях своей жизни, я смогу лучше и  полнее осветить Русское Добровольчество и возникновение 1-го Похода.
Вот  вкратце эти события: до семи лет я жил в глуши Псковской губернии со  своим дедом - бывшим шипкинским солдатом, рыбаком, охотником и  пьяницей. Деньги, присылаемые матерью на мое содержание, уходили на  водку и порох. Жили мы в такой бедности, что о существовании супов,  мяса, носок или рубашки я только смутно подозревал.

Мать, в  прошлом чуть ли не первая курсистка, овдовев, осталась без средств и с  двумя детьми на руках; я - третий, самый младший - был поручен бабушке,  после же ее смерти - остался у деда.
Босая жизнь в болотной деревне  настолько приучила меня преодолевать годовые температуры, что я почти  не чувствовал разницы между июнем и январем.
Деду я стоил очень  дешево: не помню, чтобы он истратил на меня больше двух копеек. Зато в  холод мне позволено было надевать старый дедовский мундир, куда лет  двадцать пять тому назад совали штык турки. Одна медная пуговица и дыры  были тем, что грели мое не слишком внушительных размеров тело.
Первый  раз я надел белье и обул ноги, когда мать увозила меня в Петербург. Я  почти задыхался в тряпках, пуговицах и крючках, а в сапогах не умел  ходить. В столице я, к ужасу домашних, часто выбегал на улицу и летом, и  зимой босиком.

На семнадцатом году я уже студент, а через два  года - офицер, добровольно, наверно, по зову дедовской крови, сменивший  ученье на ратное дело.
Весной 1915 года меня ранят в грудь и живот;  несмотря на явно безнадежное положение, я выживаю: сказалась, очевидно,  дедовская закалка - жизнь без чулок, обуви и хлеба. Отлично помню  случай, когда, он повел меня, больного коклюшем, босого зимой за  версту-полторы в баню и обратно. Когда его люди за это упрекали и  ругали, он сердито указывал на такую необходимость. Вот его объяснение,  облеченное мною в моих воспоминаниях в стихотворную форму:

...Ну, коль невыдержит, пускай умрет,
А коли выдержит, тогда солдатом
За жизнь зацепится и не падет,
Как мы на Шипке падали когда-то.

Как знать - какая Шипка предстоит
Ему на этом свете полубелом...
Пускай теперь уж на посту стоит,
И кровь свою заранее побелит снегом...

Жизни он ни своей, тем более и моей, особенно не ценил. Жить, во что бы то ни стало, не старался, к этому приучил и меня.
К  октябрю 1917 года я - капитан с полной орденской колодкой и по велению  солдатского Комитета «должен иттить на куфню стругать картошку».  Солдатам непонятно мое уклонение от этой так великодушно предложенной  «лучшей должности в полку», где, они подчеркивают, я на их порциях смогу  «отремонтировать свое дохлое здоровье».

Уже с 1915 года в строю  я нахожусь добровольно, поэтому эвакуация проходит без препятствий. В  одну ноябрьскую ночь я тихо стучусь в свое заиндевевшее окно. Как вор, я  шмыгаю к себе в дом.
Я, почти что герой (так я о себе нескромно  думал), возвращаюсь домой не как победитель - через триумфальную арку, а  с заднего крыльца, потому что пришло лихолетье; мародер, дезертир,  лентяй, трус и насильник стали героями и стали творить суд и расправу  над всем, всем, всем.

Эти новые большевистские властители не  терпят «иного, протчего люда». Когда по нашей коже стучала крупповская  сталь и ходила тифозная вошь, они отсиживались в теплом тылу или в  удобной тюрьме. И этого они не могут забыть, не могут простить; они  хотят теперь героев крови и долга заменить героями тюрьмы и доделать и  стальное, и вшивое дела. Они чувствуют в нас своих органических  врагов, наше существование - укор им. Наши чистые руки и мысли оттеняют  их темноту и дела. Пока мы живы, они не могут жить своей полнокровной  жизнью. Мы им мешаем и своим прошлым, и настоящим. В своих чувствах и  делах они несвободны, чувствуется их неловкость. Поэтому: «Смерть  золотопогонникам!»На дыбу их, приспешников мирового капитализма!»

Я  молод, только три месяца тому назад женился, и, конечно, по любви. Меня  за что-то все же полюбили. Жена говорит - за дурость, за то что,  наверное, полез в море, если бы она туда уронила шпильку. Кроме того, я  - внук шипкинца и еще, до некоторой степени, идеалист, в болоте и  бедности познавший вкус осоки и снега, потом красивого слова... Поле  брани вздернуло мои мысли не по-школьному и жизненному, а  по-настоящему. Я наследник моих павших друзей - мы многое вместе  познали, и несли, значит нести и за них это дальше. Ценности жизни мне  кажутся весьма простыми, это только люди-теоретики ее усложняют, а на  самом деле она ясна, как день. Вот и пойти дальше, как ходил, не  сомневаться, не отступать. Ими жить и за них умереть - необходимо и  должно!

Могу ли я бороться один? Могу. Но что это даст? Может  быть, загорится лишняя спичка и лишний раз осветит беспросветную тьму,  безнадежье. Может быть, отойти от всего этого, последовать Пилату... Да,  да, это лучше всего... а то я еще помешаю болезни... В одно холодное  утро я, с маленькой котомкой, в чужой одежде, с чужими документами, сам  себе чужой, уезжаю в чужую страну - в Америку. Капитал - один золотой и  пара сотен «керенок», наган офицерского образца, котелок солдатский да  ложка. Все понятно, кроме нагана. Ну, да разве все даже в происходящих  событиях можно объяснить! Просто офицерская инерция, привычка.

Я  на двадцать третьем году жизни. Хотя и «чиновный», но это теперь ни к  чему. В практической жизни я не ушел дальше деда. Если я понимаю больше  его, если у меня другой внутренний мир, нравственные понятия,  обязанности, то сегодня (в шкурное время) мне это все во вред: создается  больше противоречий, рождаются компромиссы, и я от этого, безусловно,  слабею, размениваюсь. Он был цельнее, монолитнее, проще: стрелять, пить  водку, закидывать сеть и опять пить, будь то радость или горе или не  будь ни того, ни другого, и чувствуя себя на земле полноправным  хозяином.

А я покидаю эту землю, из которой вырос, соки которой и  осочные и васильковые впитал в сознание и кровь. Покидаю ее -  взбаламученную, опростоволосившуюся, дикую, кровавую и грязную, но  такую родную и любимую, больную Родину - мать. Еду на Дон...

Куда я теперь еду? На Дон!
Из разговоров я уже понимаю, что там собирают­ся офицеры, юнкера и кадеты, чтобы бороться с боль­шевиками.
Значит, все-таки идти по прежним стопам, идти за павшими соратниками, лить кровь за родную землю и на нее же!
Станция  Лиски. Мне пересадка. Мне очень ве­село. Вспоминаю. «Казятин,  пересадка» - и улыбаюсь не критически, а блаженно. Станция большая,  людей много, так много, что она кажется маленькой и тесной. Где-то  разбит спиртовой завод, и народ устремляется туда за «народным» добром.

Здесь нелишне отметить одну случайность, пода­рившую мне вот уже тридцать пять лет лишней жизни...
На  станцию пришли солдаты и «забрали» чело­век полтораста пассажиров. Я,  теперь мало осторож­ный, конечно, тоже оказался в их числе. После только  прежде пережитого меня уже ничто не страшило.

Нас всех загнали в  буфетную залу, где за стол уже усаживался революционный трибунал. Даже,  несо­мненно, зверский вид трибунала, меня не покоробил, не всколыхнул  страх: так радостно я отходил от своей Америки. Это нельзя было сказать  про моих многочис­ленных сотоварищей по несчастью. Начался суд. Нас  отсчитывали по десятку, и после пары вопросов следо­вателя, вчерашнего  дезертира, парикмахера или кри­миналиста трибунал решал: «в расход», не  интересуясь и не удостоверяя личность. Кутон (Кутон (Couthon) Жорж  (1755-1794) - деятель французской Революции. В конце 1793 г -  председателем Конвента; инициатор принятия закона 22 прериаля,  дозволявшего почти без суда гильотинировать всех подозрительных) во  время Великой Французской Революции говорил, что отсрочка казни не  должна превышать времени, необходимого для уста­новления личности.  Здесь, в двадцатом веке, и того не было...

Я попал в середину  судимой массы уже после пер­вого постановления, люди стали жаться в  задние ряды. Стража заметила это и отобрала десяток оттуда. На де­сятку  полагалось пять минут: полминуты на человека.
Все стали бледнее и  серьезнее, когда донеслись безпорядочные выстрелы первой ликвидации.  Вскоре стрельба приняла такой безпорядочный и жуткий ха­рактер, что у  допрашиваемых отнималась речь, а неко­торые уже просто улыбались всему  этому, как нелепи­це, или сну, привидевшемуся в дороге...
Что  касается меня, то определенно помню, что у меня даже не мелькнула мысль  сожаления. На это шел, и пусть это случится, если так надо. Не я один.  Жизнь?! Пожил и будет, другим и столько не дышалось. А потом у меня еще в  кармане наган. Если это не спасение, то, во всяком случае, и не  заклание: ведь он офицерского образца.
Дошла моя очередь.
- Кто такой?
Сказал, протянул документы. Слов не разобрали, документы не посмотрели.
- Почему не в форме? Куда едешь?
И, наконец, самое уличающее:
- Покажи руки!
Решение: скрытый «ахвыцер»...
- Следующий!
Со мною кончено. А со следующим кончают, дей­ствительно, без волокиты, еще скорее:
- Тот же рябчик!..
Наш десяток целиком идет «в расход».
- Ну, ну!.. - понукают нас, попихивая приклада­ми, - не задерживайтесь... другие ждут...
Группа  пятится, топчется, безстройно двигается, волоча ноги для лишней секунды  жизни. Я взвешиваю положение, выдумываю действие. В голове мелькает,  что действительно в форме было бы лучше: действие бы вышло отчетливее, а  тут, в этом «пиджаке», не полу­чится настоящего вида. Иду и смотрю в  спину, идуще­му впереди, «рябчику».

- Ишь, ты, - думаю, -  опередил меня, и спина у, него широкая, как масленица (откуда это  сопоставле­ние?!), наверное, кавалерическая (какая неправиль­ность,  замечаю, и неужели с этой грамматической ошибкой умирать?!). Он,  наверное, на секунду раньше меня умрет, потому что в него будет легче  попасть этим доморощенным стрелкам...
Все же, несмотря на всю  готовность, где-то за­щемило и внутри что-то оборвалось и будто повисло,  вроде подпруги. Сознание скачет, бегает по моей недорогой жизни, но вот  ступил полной ногой и сразу же, по-сол датски, обрел и землю, и себя, и  готовность.

На повороте прижимаю руку к карману, отгоняю дрожь.
В  это время из состава трибунала поднимается «судья» или председате- ль и  быстрыми шагами под­ходит к нашей группе, потом бросается мне на шею и  целует меня.
- Браток ты мой! Братишечка, родной!
И, обращаясь к трибуналу, говорит:
- Что ж это вы, растуды вас!.. Братку мово хотите порешить...
- Ну, так выбирай его, коли так... - смущенно от­вечают ему.
Он меня действительно «выбирает» и сажает ря­дом с собою в трибунал.
- А вы не задерживайтесь! Знайте - проходите, понукают мою группу.
-Там мой товарищ... - говорю я своему новояв­ленному родственнику: вон тот - широкоплечий.
-Эй, вы там! - сразу же кричит, чуть ли не на весь трибунал, - Того, широкоплечего - вернуть!
Случай  вносит какой-то корректив в «судопро­изводство» трибунала. Обычный  порядок ломается, нарушается «безперебойность» работы. Мы громко  разговариваем; «судьи» искренне смеются острым сло­вечкам; следователи  подобострастно улыбаются «на­чальству», и, в унисон им, и надежно, и  безнадежно улыбаются жертвы.

- Здорово мы хотели твово братка...  ха-ха-ха!.. Как это ты его разглядел! - говорят трибунальщики. – Може и  наших неразгляденных братков где решают...
Мой «браток» с довольно  зверским обликом сна­ружи оказывается весьма добрым «земляком» (так в  во­йну называли солдат, по их вечным поискам во встреч­ных частях  земляков). Но я его не знаю, не помню даже лица, но теперь мне очень  хочется его иметь своим братком, потому что в мое решение и в мою  готовность подброшены какие-то надежды и запахи живой жизни (будто  бывает другая жизнь!) и ее, таким образом, по­вернули вспять.

Может  быть, он, рассмотрев меня, откроет ошиб­ку и... Но «браток» не  отрекается от меня, а наоборот, желая мне еще больше «потрафить»,  говорит:
- На что нам сдались эти буржуи! Все равно всех не  перестреляешь... давайте кончать базар, да и встречу надо вспрыснуть  по-родственному...
Он - вроде главного, говорит почти что приказно.
В  «судопроизводство» введена домашность, три­бунальщики опять  превращаются в людей, зверь из них уходит и проступает человек.  Ненужность дальнейшей работы выступает как бы сама...

- Да и водка ждет, и теленок наверно уже сжарил­ся, - бросает конкретные доводы еще один.
На этом «заседатели» кончают свой «базар». Че­ловек сто разгоняют прикладами.
- Эй, вы, проклятая контра! смывайтесь пока целы!., расходись до другого раза...
«Контра»  не заставляет себя просить дважды. Толкая друг друга, в припрыжку и без  таковой, быстро исчезает, не стараясь уяснить смысл происшествия.
- Что, браток, в Тюмень подался? – спрашивает меня родственник по дороге.
- Не, в Ставрополь, к жене... - говорю я простец­ким языком.

За  первым стаканом он мне подмигивает и называет роту, которой я когда-то  командовал. И тогда мне становится все ясным: это - один из моих солдат,  с которыми я делился ложкой, табаком и жизнью, с ко­то- рыми бежал на  вражьи окопы, побеждал и отступал, радовался и горевал. Я знаю, что это  не забывается, что он действительно мой кровный браток...

Мы едим  мясо, пьем водку, закусываем огурцами и говорим, говорим без конца. Все  мы уже друзья. И я, незлобивый, принимаю пожатья их рук - «тоже  защищавших Родину» и теперь думающих, что служат ей -рук, только что  творивших убийство.
Они знают, что это не правильно, но уверены - это  надо делать, чтобы не было еще неправильней. Какое-то объяснение, не  оправдание, у них есть.
- Что мы без креста, что ли! - говорит один, уда­ряя себя в грудь. - Не опорками щи хлебаем, понятие хрестьянское имеем...
Мне  уже предлагают возглавить трибунал. И во хмелю я уже вижу себя в роли  спасителя человеческих жизней. - Большая завидная роль! Но я этого не  могу делать, потому что на войне практиковался на другом уничтожении.  Всегда лучше оставаться при своем ре­месле.

Утром, провожаемый всем составом трибунала, я уезжаю

--------------------------------------------------------------------------------------------------

Иван Эйхенбаум: Наше преимущество - Белых, что мы можем стать солдатами, а Красные офицерами стать не могут.
—  Наверное, все же никакого чуда не будет, и возвращения в нормальную  жизнь тоже не будет, поэтому - да поможет Бог дойти до Его порога  твердым шагом...
--Чтобы достойно пасть, надо переступить через  жизнь и смерть, найти свой воздух и свое место. В этой жизни никуда  нельзя уйти от себя и ничего нельзя сделать без крови.

============

Каждый сам имеет возможность судить, что же и как это было, и за кем  оставалась правда, а у кого были только лозунги прикрывающие сатанинское  зло....
— "Среди раненых и больных в обозе среди холода и голода,  также и среди строевиков в походе иногда слышатся всхлипы, раскаяние,  упреки - это еще обыкновенные люди, со своими нормальными человеческими  чувствами им еще хочется жить, во что бы то ни стало, не хочется  расстаться с обыденщиной, они готовы на компромиссы с совестью и честью.  Но это пока. Скоро их нерешительность, безпредметная тоска по жизни  претворятся в осознанное понимание своего назначения, понемногу все  утрясется в решение большинства: идти до конца..., победы или смерти!

Error

Anonymous comments are disabled in this journal

default userpic

Your reply will be screened