graf_orlov33 (graf_orlov33) wrote,
graf_orlov33
graf_orlov33

Зигзаги судьбы воспоминания Сигизмунда Дичбалиса часть 1

ИЗМЕННИКИ ИЛИ ПАТРИОТЫ?
Посвящается памяти того, кто в его последние дни наказал нам:
«Если кто выживет, пусть расскажет о нас правду…»

Уважаемые читатели!

Я пытаюсь описать их со всеми подробностями, которые более полувека удалось сохранить в своей памяти.
Прошу не винить меня за некоторые неточности в датах, названиях мест и именах. Эти неточности были допущены с намерением сохранить инкогнито участников тех событий — некоторые из них еще, может быть, живы.
ОСЕНЬ 1941 ГОДА. Ленинградский фронт, где-то за Новгородом
В редком лесу, вокруг поляны, стояли машины медсанбата, к ним мы присоединились ещё вчера вечером. Наш грузовик стоял под высокой сосной недалеко от дороги, с которой мы свернули, доехав уже в темноте до этой санитарной части. Поднимался туман. То там, то здесь из палаток выходили, съёжившись, люди с полотенцами в руках и исчезали за построенным на скорую руку, из хвойного молодняка, забором, окружавшим полевые туалеты и умывальники.
Разбудив водителя, я вылез из кабины, чтобы размять затекшие от неудобного положения ноги. Заметив, что с дороги, а, следовательно, и с воздуха, наш грузовик легко заметить, я начал маскировать его ветками. Через четверть часа только тщательный взгляд смог бы отличить от окружавшей зелёной хвои наш транспорт, служивший нам также и спальней, и складом провианта, состоявшего из двух ящиков сгущённого молока. Мы подобрали их вчера под Новгородом, проезжая там после бомбёжки города немцами. Мы, благодаря судьбу за такое везение, вскрыли банки штыком и утолили чувство голода, высасывая густую сладкую смесь через штыковые прорезы. Но после повторения процедуры через пару часов, мы стали жалеть, что вместо сгущёнки нам в руки не попала буханка хлеба.
Вот и сейчас наши глаза завистливо смотрели на замечательные, светло-коричневые сухари в руках проходившей мимо сестры медсанбата.
— Девушка! — услышал я не совсем строевое обращение шофёра-запасника из-за моей спины. — Тебе сладенького охота?
В ответ на брошенный в его направлении сердитый взгляд он поскорее добавил:
— Нет, правда, у нас есть сгущёнка, а вот хлебушка нету, так вот, можем и поменяться.
В результате через пять минут мы жевали размоченные сухари, за которые мы с удовольствием вручили сестре две банки сгущёнки, от одного вида которой нам становилось тошно.
Погода ещё держалась. Наш предстоящий поход к фронту для встречи с дивизией выглядел безпрепятственным. Но не тут-то было. Был ранен водитель полевой кухни медсанбата, и мой приятель шофёр был посажен за руль, а мне пришлось отправиться в путь одному.
Точной линии фронта в эти дни не было ни на одной карте, так как она менялась не только по дням, но и по часам и даже минутам. Это было начало осени 1941 года.
Линия обороны зияла прорехами. Немецкие войска наступали, и в плен к немцам переходили целые подразделения и части — роты и полки, наспех сформирован ные в начале войны из уже немолодых солдат запаса. Многим до этого уже довелось испытать на себе ужасы сталинского режима.
Через два дня мне, добровольцу, полному патриотизма и верности к стране, партии и народу, пришлось столкнуться с этим массовым движением людей, надеющихся, что немецкая армия освободит их от Коммунизма. Они переходили на сторону наступающего Вермахта без единого выстрела. Это была для меня жуткая действительность, понять которую я смог только много позже.
Штаба своей части мне так и не удалось найти. Я присоединился к какой-то стрелковой роте уже поздно ночью... Нужно было также отдать какие-то бумаги в запечатанном конверте, почти распавшимся от пота в кармане моей гимнастёрки. Усталый и голодный я заснул мёртвым сном в углу крытого окопа, стены которого были обложены соломой.
На рассвете, дрожа от утренней прохлады и осевшего тумана, мне послышалось оживлённое шушуканье по окопу. И перед тем, как мне удалось совсем проснуть- ся и открыть глаза, я почувствовал как моя винтовка зажатая, как обычно во время сна, между колен, зашевелилась, и я услышал довольно добродушный голос: «Эй, паренек, ты что? Спать на фронт приехал? Проснись!»
В окопе было ещё темновато, но приятное лицо уже не молодого командира подразделения, с доброй жалостливой улыбкой, осталось в моей памяти навсегда. Он сказал, что передовые посты доложили о приближающейся цепи немецких солдат. Уже ночью большинство роты, державшей этот участок, условилось сдаться без боя — ведь остановить немцев нельзя, да и зачем? Они сразу же освободят нас и дадут возможность нам бороться против сталинского Режима и Коммунизма. Командир подразделения предложил и мне уничтожить комсомольский билет, если он у меня есть, и ждать немцев или уйти, пока не поздно. Насиловать меня они не хотят. Для рассуждений на политтему времени не было. На моё первое движение взять винтовку в руки был получен короткий, но резкий окрик:
— Оставь! А то ещё начнёшь стрелять, и нас накроют миномётами.
Мне и в голову не приходило поблагодарить этого человека за его честный поступок в отношении моей судьбы, я кипел злобой за оскорбление, нанесённое предателем красноармейской чести и долга и всеми изменниками этой роты, молча слушавших его слова, обращённые ко мне.
Вылезти из окопа было нетрудно. Как только я увидел приближающиеся без единого выстрела фигуры в немецкой форме, то понял, что раздумывать некогда, и, прижимаясь к холодной земле под прикрытием ещё державшихся клочьев тумана, пополз к видневшимся кустам, невзирая на царапины, росу и срубленные деревья, через которые нельзя было перелезать, и приходилось их огибать ползком, чтобы не заметили.
Так я дополз до кустов, где смог обернуться. Немцы уже дошли до окопавшейся роты и без единого выстрела заняли рубеж оборонительной линии. Выходившие с поднятыми руками красноармейцы были построены в три шеренги и под охраной отправлены в тыл. Эта задержка в их наступлении позволила мне проползти до следующего, более густого, кустарника, под прикрытием которого короткими перебежками мне удалось добраться до леска, утолить голод какими-то ягодами и обдумать только что случившееся.
Перед этим до меня доходили слухи о массовых переходах частей Красной Армии без боя к немцам. В большинстве случаев о наших солдатах, переходивших в плен добровольно или только после короткого сопротивления, говорилось лишь намёком, и сохрани Бог того, кто был схвачен за распространение слухов! Это обсуждалось лишь с глазу на глаз между друзьями. И вот сегодня я сам был не только опозорен потерей оружия, но и собственными глазами был свидетелем этого позорного факта. Должен я сказать о том, что слышал и видел? Кому доложить? Что будет со мной после моего правдивого рассказа? В моём сознании зашевелились какие-то сомнения в собственной безопасности — как личности, ставшей свидетелем до сих пор скрываемого факта, хоть и происходившего на деле. Судьба моя избавила меня от принятия какого-либо решения.
Боязнь попасть к немцам, да вдобавок и голодный желудок принудили меня искать своих. Но где? Впереди раздавались выстрелы, слева шёл миномётный обстрел, наступающие немцы могли оказаться рядом. Я начал заходить глубже в начинающийся лес. Ни компаса, ни часов у меня не было, и только по солнцу можно было примерно определить, где восток и где запад. Выбрав восточное направление как более безопасное, я шёл и шёл, подбирая попадающиеся ягоды. Стыдясь своего «безчестия», я все ещё возмущался произошедшим в окопах.
Кусты, корни, пни и поваленные стволы деревьев затрудняли ходьбу, к тому же я потерял выбранное направление из-за посеревшего неба. Уже к сумеркам удалось выйти на какую-то дорогу, где повстречавшийся связист на велосипеде с испугом в глазах ответил на мой вопрос, где мы находимся:
— Нас окружают, но штаб полка находится в следующей деревне, в школе, если поспешишь, то застанешь наших там.
Несмотря на усталость, я зашагал так быстро, как мог, и примерно через полчаса подошёл к деревне, встретившей меня силуэтами изб. Было тихо, только где-то вдали трещал мотоцикл. Как и объяснил мне связист, «четвёртое по правой стороне строение» оказалось школой. В окнах мелькал свет то ли от свечи, то ли от карманного фонарика. В кустах смородины стоял мотоцикл.
Перед тем как постучать или открыть дверь, я заглянул в окно. На фоне пламени свечи я увидел силуэты в касках и непромокаемых плащах — форма немецких мотоциклистов-разведчиков. Сообразив, что я попал в школу, уже занятую немцами, я ринулся в кусты смородины. Очевидно, за мной все это время наблюдали, так как я услышал окрик: «Хальт!» Затем последовала короткая очередь из автомата, и, когда я уже достиг кустов, раздался взрыв гранаты. Это была граната-бутылка (не осколочная).

В ПЛЕНУ
Я пришёл в себя в сарае, служившем как место сбора раненых командиров Красной Армии, в судьбе которых немецкое командование имело какой-то интерес. Но чем был интересен я? Вот тут-то мне и пришлось благодарить судьбу за конверт в кармане моей гимнастёрки.
Как только караульный солдат заметил, что я очнулся, он подошёл ко мне и стал задавать вопросы на ломаном немецком: «Иван! Ду нихт шлафен? Ду шпрехен дойч?» Лежавший со мной рядом на земле и под той же плащ-палаткой капитан инженерных войск, притворяясь, что он переводит мне вопросы караульного, сказал мне, что немцы проверяли моё состояние три дня подряд и по несколько раз в день. «Что ты за шишка?» — спросил он меня.
Мне принесли ведро воды, объяснив, что это — чтобы напиться и умыться. Слабость была ужасная, но силы постепенно возвращались ко мне. После того как умылся, я получил два ломтика «комисброта» — чёрного солдатского хлеба. Левая сторона моего лица вспухла, она была испещрена песком, порохом, кусочками земли и листьев. Несколько листиков даже застряли у меня между шеей и воротником, вот почему я знаю, что это кусты смородины спасли меня от пули.
Часа через два ко мне подошёл немецкий офицер, он спросил меня на хорошем русском языке, как я себя чувствую. Я ответил, что очень холодно и голодно. На это последовало приглашение следовать за ним. Мы вошли в помещение бывшего деревенского клуба, мне предложили сесть на скамью и дали кружку горячего чая и ещё несколько ломтиков «комисброта». Хлеб был проглочен мной без задержки, но горячий чай из эмалированной кружки переливался по капле в мой пустой желудок, и каждый глоток был просто эликсиром жизни. Последние капли пришлось допить второпях — тот же самый офицер через открытую дверь поманил меня пальцем. Войдя в комнату, выглядевшую как контора с тремя столами, пишущими машинками, полевыми телефонами и ворохом папок с бумагами, не только на столах, но и на полу, я оказался перед молодым, в форме капитана, офицером. Сбоку стоял уже знакомый мне офицер-переводчик. «Откуда у вас оказались эти бумаги?» — спросил он, показывая на протёртый измятый конверт, лежавший в моем кармане ещё с финского фронта.
Вручил его мне начальник штаба стрелковой дивизии, которого я в качестве связного возил на мотоцикле по холмистым финским дорогам до тех пор, пока под весом его огромной фигуры не полетело сцепление. Я, как мог, сам отремонтировал диски. После этого его уважение ко мне сразу выросло: «Молодец Сашка, если б все так справлялись со своими обязанностями, как ты, мы бы фрицев уже прогнали назад». Но не долго пришлось мне возить его по финляндской земле ~ нашу часть, одно подразделение за другим, начали переводить на Ленинградский фронт. Мотоцикл остался у начштаба, а меня прикрепили к шофёру «Газика» наполненного документами дивизии с приказом сдать их по адресу в Ленинграде. А конверт, спасший мою жизнь, был доверен мне с наказом передать его в штаб стрелкового полка, к которому мы — шофёр, я и «Газик» — были откомандированы.
Я постарался как-нибудь выкрутиться, не нарушая военной тайны. «Ах, конверт», — сказал я, как бы припоминая, — да, его я получил от раненого товарища с просьбой доставить в штаб части, помещавшийся в той школе, где меня контузило». «Я думаю, он врёт», — сказал по-немецки переводчик. Поняв, что дело дрянь, я заговорил на моем школьном немецком языке. В старших классах десятилетки кроме официальных уроков немецкого я получал ещё (против своей воли) и неофициальные частные уроки от нашей соседки по квартире. Она преподавала немецкий язык в одном из институтов Ленинграда и, будучи немкой, старалась привить мне любовь к её родному языку, в особенности, после смерти моей матери. Спасибо, госпожа Крих! Вы спасли многократно мою жизнь, не зная того, а сами погибли в осаждённом Ленинграде. Но это уже другая история, вернёмся к допросу.
Мое объяснение на немецком языке могло быть сочтено за дерзость, но капитан слушал меня внимательно — может быть, от неожиданности, Говоря медленно, подбирая немецкие слова, мне удалось убедить его, что это правда. Смешивая действительно произошедшие со мной события, вроде бомбёжки медсанбата, с выдумкой, пришедшей мне на ум, я вывернулся из ситуации. Я убедил ведущего допрос офицера, что я ничего не знающий солдат, потерявшийся во время переброски из Финляндии вместе с товарищем, передавшим мне этот конверт. А вот на вопрос, могу ли я расшифровать зашифрованные строчки, я действительно сказал правду, что шифр мне не известен.
Поговорив со мною ещё несколько минут, капитан дал знать переводчику, что я больше не нужен. Меня вывели из теплой комнаты опять в сарай с ранеными командирами Красной Армии. Этот сарай по сравнению с условиями, в которые я попал потом, мог бы показаться гостиницей со всеми удобствами. Мне повезло получить котелок баланды с картошкой и кусок свежеиспечённого хлеба. Следующие четыре дня в мой желудок не попало ничего, кроме дождевой воды из луж.
После почти свободной прогулки с разговорчивым конвоиром, я очутился в толпе наших военнопленных, попавших к немцам на этом участке фронта. Прямо под открытым небом, под моросившим дождем, без пищи или воды, пленные топтались с ноги на ногу, чтобы как-нибудь согреться. Знакомых среди них у меня не было и, не вступая в разговоры, я только прислушивался, к тому, что говорят.
Большинство говоривших старались заявить себя поклонниками немецкой армии (или и были таковыми).
Ну, надо понять, что немцы не были подготовлены к приёму такого количества пленных, — успокаивали одни.
— Вот подождите день или два, и нас поместят в лучшие условия, накормят, напоят и предложат вступить в отряды для борьбы против Сталина, — уверенно говорили другие.
Звучали мнения, что нас пошлют убирать оставшийся на полях урожай, доверят восстанавливать разрушенный тыл, пошлют строить избы, сгоревшие при отступлении Красной Армии, чтобы встретить ушедшее или угнанное население, так как конец войны не за горами.
Все эти надежды исходили от пленных крестьянского происхождения. Пленные из более интеллигентной прослойки, которые выделялись своими сорванными знаками различия, молчали, и на их лицах было выражено недоумение, тревога и недоверие к соседям и слева, и справа — у каждого по его собственным соображениям.
Нас проверяли несколько раз, искали командиров — политруков, коммунистов, евреев. Отобрали все документы, оставшиеся у пленных, и загнали в сарай без возможности отправить естественные надобности. На следующее утро, построившись в непривычную колонну по три, голодные, холодные и мокрые от моросившего дождя, мы отправились в западном направлении. Кто с радостью, кто с недоумением, а кто и просто с каким-то безсилием понять, куда он попал.
Вот уже третий день, как мы под конвоем шли в тыл Германской армии. Моя попытка в первый день нашего марша притвориться больным с целью как-нибудь отстать и попытаться убежать чуть не окончилась плачевно для меня. Меня спасло то, что я смог объясниться с конвоиром по-немецки, и удивив его звуком языка его предков, исходившим от «унтерменша», мне удалось предотвратить исполнение его намерения, ставшего мне понятным после того, как он приказал мне:
— Mitgehen, oder kaputt! (Иди со всеми, или тебе конец!) — и щёлкнул затвором винтовки.
Не хочется вспоминать, в каких условиях находились несколько сот бывших красноармейцев, попавших в плен — кто по убеждению, кто по своей наивности, кто по судьбе — как случилось со мной. Без какой-либо пищи и практически без воды (лишь иногда удавалось из попадавшихся на пути луж почерпнуть несколько глотков мутной, грязной, но всё же воды) дошли мы до какой-то деревушки. Примерно в метрах 500–600 от неё стояла свежесрубленная изба с дежурной охраной. За двумя рядами заграждений из колючей проволоки ходила, сидела или лежала на сырой земле, в грязи тысячная масса людей, абсолютно не напоминавших мне моих фронтовых товарищей, с которыми я был вместе всего неделю назад.
Построенные в колонну по три, мы опять прошли проверку численности. Ребятам с горбинкой на носу или тёмными курчавыми волосами пришлось ответить на вопрос: «Bist du Jude» (Ты еврей?) Один из них, уже не молодой, глядя в глаза спрашивающего унтера, с улыбкой на лице разразился таким многоэтажным матом, что у стоявших рядом просто захватило дух. Судьба привела мне стоять вблизи, и наш конвоир, вспомнив, что я говорю по-немецки, поманил меня пальцем и спросил:
— Was hat er gesagt? (Что он сказал?)
Я повторил этот вопрос стоявшему с невинным лицом грузина, а то и еврея, человеку. С невозмутимым видом, улыбаясь, но без заискивания, он ответил мне:
— Переводи, как хочешь.
Мой перевод не сделал бы чести моему знанию немецкого языка. Я объяснил унтеру, что этот человек был очень оскорблён таким не подходящим к его особе вопросом, и он извиняется за свою болтовню. Унтер стал продолжать проверку без всякой реакции, но с этого дня меня иногда вызывали как переводчика, что и помогло мне выжить.
Промокшая, голодная, теряющая человеческий облик масса людей, сразу окружила нас с вопросами: «Есть покурить?», «Откудова?», «Кто из 21-ой?» «Есть ленинградцы?» и т. д. и т. п. Было уже под вечер и, так как кормили или утром или в обед, нам ничего не осталось, как оглядеться и найти место, где можно будет прилечь, присесть или, по крайней мере, попасть под навес на ночь. Посреди окружённой колючей проволокой площадки были два барака без стен, только с крышами. Две трети людской массы уже собрались под ними, а остальным, и нам — новоприбывшим, надо было как-то защитить себя от дождя и проникающего ветра. У многих были плащ-палатки и мы, разделившись на группы человека по четыре, подстеливши одну и укрывшись другими, как-то провели эту первую ночь в полусонном состоянии. Утром, чуть свет, мы были на ногах, приводя в действие окоченевшие конечности. У каждого, так мне казалось, на уме было только одно — когда дадут что-либо поесть?
Часам к одиннадцати, какие-то «командиры» из нашей же среды, построили нас снова в три шеренги. Дул холодный ветер, но небо прояснилось и, если бы не чувство голода, можно было терпеть. Мы, новички, уже знали — дадут хлеба и баланды. И действительно, около полудня в ворота лагеря въехала телега, нагруженная буханками хлеба, за ней вторая и третья. Проезжая мимо шеренги, сидевший на возу «повар» бросал буханку стоявшему в первой линии и тот, под голодными взглядами стоявших во второй и третьей, делил её на три равные, насколько было возможно без ножа, части. Один из нас поворачивался спиной и говорил державшему хлеб: «Тебе», «Мне» или «Ему». Таким образом, каждый мог обвинять только судьбу, если ему не досталась та горбушка, которую он присмотрел первоначально. Такое «усиленное» питание продолжалось всего лишь несколько дней.
Всё больше и больше пленных прибывало каждодневно, и лагерная буханка не только стала делиться на четверых, а потом и на шестерых, но и качеством она перестала напоминать хлеб, а стала походить на смесь мелко нарезанной соломы и жмыха. Бывали дни, а то и пара дней подряд, когда и этого «хлеба» не было. К полудню привозили два котла, литров по 500 каждый, с жижей мутного цвета — то ли отвар картофельной шелухи, то ли остатки с армейской кухни, так разбавленные водой, что было невозможно установить происхождение содержимого ни по вкусу, ни по запаху.
Эту баланду переливали в несколько котлов меньшего объёма, причём вооружённый охранник держал всю толпу пленных на почтительном расстоянии от этих котлов с похлёбкой. Но как только повозка, привезшая эту муть, вместе с конвоиром скрывалась за воротами, ждавшая масса голодных людей бросалась к котлам и каждый, кто чем мог, старался почерпнуть что погуще. Что тут происходило, описать невозможно. Только видевший это нечеловеческое проявление чувств изголодавшейся массы, потерявшей чувство приличия, чести и разума от запаха горячей бурды, только тот никогда не забудет крики и стон ошпаренных, перевёрнутые котлы, затоптанных до полусмерти людей, а то и оставшиеся на этом «поле брани» тела затоптанных насмерть — после того, как обезумевшая толпа расходилась с пустыми котелкам, банками и животами.
Так продолжалось до того дня, когда мне удалось выйти за колючую проволоку, окружающую этот ад, о котором даже Данте не имел понятия. Что было дальше с оставшимися там умирающими от голода, полуживыми, еле двигающимися людьми, я знаю только по рассказам. От нескольких тысяч пленных осталась только треть. То были люди или только что прибывшие или, как я, у которых было ... написано на роду умереть другим образом и в другом месте.
Мои способности переводить с немецкого на русский и обратно давали мне возможность не участвовать в «битвах» за баланду. Раза два, а то и чаще в неделю, дежурный немец из караульного подразделения заявлял первому попавшемуся на глаза пленному позвать «Иван дер дойч шприхт». По лагерю неслось: «Переводчи-и-ик!..»
Было ещё несколько ребят, говоривших по-немецки, и первый, кому удавалось быть на месте, докладывал о прибытии. Мне часто поручали подобрать одного, двух, а то и несколько человек, не только в состоянии держаться на ногах, но и имевших специальность сапожника или плотника, а то и портного или ювелира. Первый раз это был портной. Его увели в деревню, но вскоре пришли и за мной, так как договориться с «мастером» было невозможно. Меня привели в избу, где на нескольких столах был разостлан цветной материал, и стоял мой портной с ножницами.
Дело было в том, что он никак не мог понять, чего хотят немцы. А им понадобился костюм «Деда Мороза», скроенный по-немецки, конечно. Вот тут-то и понадобился переводчик. Заметив, что мой портной еле-еле жив, и по его словам, у него «в глазах темно, а они, сукины дети, хотят какие-то финтифлюшки вышивать», я объяснил работодателям, что он очень голодный и не может схватить все детали. Кусок хлеба и стакан воды помогут восстановить его силы, и задание будет выполнено к удовлетворению всех и каждого.
К моему удивлению, вместо ругани или пинков мы оба увидели перед собой хлеб с маслом, какие-то консервы, два кусочка колбасы и… кофе, да, каждый получил по кружке сладкого кофе. Я уговорил портного кушать понемногу и с приличием, на какое мы ещё были способны, во-первых, чтобы не заболеть, во-вторых, чтобы не производить впечатления диких животных.
Костюм «Санкт Николауса» был почти готов, когда настало время сдать нас обратно в лагерь под охрану. Солдаты были очень довольны прогрессом шитья, опять подкормили нас, и велели нам быть у ворот завтра утром опять.
Портной не хотел расставаться со мной на ночь, дабы не потерять меня. У него была плащ-палатка, как и моя уже в клочьях, но всё же какое-то укрытие от ветра и снега. Мы оба, сжавшись в комок, задремали в ожидании завтрашнего дня и опять какой-то еды. Около полуночи мы оба проснулись от колик в желудке, нас распирало, как будто нас накачивали воздухом, словно резиновую автомобильную камеру. Кое-как удалось нам дожить до утра и быть у ворот без опоздания. Костюм Деда Мороза был закончен, нас привели назад в лагерь после хорошего обеда. У моего сотоварища в кармане был большой кусок варёного мяса, а у меня в руках — двухлитровая банка с густым рагу. Вот как жили мы эти два дня!
С портным я расстался, пришлось расстаться и с рагу. Есть я уже не мог, вспоминая прошлую ночь, а сохранить его до завтра среди умирающих от голода людей — было не в моих силах. Я отдал всю банку моим друзьям, с которыми делил плащ-палатки по ночам. Не каждый раз удавалось так накормиться, но всегда, когда мне с помощью немецкого языка удавалось попасть за проволоку в качестве «часовых дел мастера», «точильщика ножей и ножниц» и т. п., мне удавалось сперва съесть что-нибудь, а потом отговориться от выполнения работы, к которой я был не способен. Простой немецкий солдат не был зверем и с удовольствием вступал в разговор на своем языке.
Ноябрь 1941 года. Погода жалеет пленных: дожди, снег, но сильных морозов нет. Немецкая армия под Ленинградом. Настроение у солдат-тыловиков хорошее. Спрос на «специалистов» понизился, и мы вымираем постепенно, но определённо. Однажды в лагерь привезли массу подгнивших овощей, смешанных с какой-то жижей. Весьма вероятно, что эта масса была результатом крушения машины с продовольствием где-то неподалёку, и кто-то распорядился привезти все это к нам в лагерь и разгрузить лопатами прямо на землю посреди лагерной площадки. Голодные люди, как муравьи, разобрали всю кучу — так что на следующий день не осталось и следа. Началась дизентерия!
Лагерная уборная, — длинная яма с перекинутыми брёвнами — не могла вместить всех нуждавшихся в облегчении. Люди, сидевшие часами на корточках на бревнах, выглядели как мишени на ярмарках, по которым идёт стрельба. То там, то здесь, потеряв равновесие, обессиленные несчастные падали в яму, из которой можно было вылезти только с помощью товарищей и с трудом. По ночам иногда раздавались нечеловеческие вопли, затихавшие после того, как полузамёрзшая жижа засасывала ещё живую душу под свою поверхность. Через дня два кто-то из немцев распорядился сколотить две лестницы, которые были опущены в яму, но утопления в испражнениях продолжались.
Не все самоотверженно спасали жизни тонувших в яме. Были и другие случаи. Среди нас были и подлецы, за корку хлеба доносившие немцам о присутствии командиров, политработников или евреев в лагере. И вот одного такого, пойманного с поличным, когда он привёл конвоира охраны и указал на молодого парня, которого вывели за ограду, и тот больше не вернулся, окружили друзья пропавшего. Доносчика спросили, что и почему, а потом, подобрав подходящий момент, втолкнули в эту яму и, чтобы заглушить его крики о помощи, целые полчаса пели «Катюшу» и другие песни — к огромному удивлению часовых на вахте.
Дела пошли из рук вон плохо, холодало, и так много умирало от голода, что каждый день в лагерь заезжала кобыла, запряженная в сани, и вооружённый солдат приказывал четырём попавшимся первыми на глаза пленным, наваливать там и тут лежавшие трупы на сани. Их вывозили за ограду и сбрасывали в специально вырытую общую яму-могилу. Случалось, что среди наваленных тел двигалась ещё рука или нога, но никто не проверял, жив ли ещё человек. Сани опрокидывались, и снег запорашивал и мёртвых, и ещё живых.
Силы начали покидать и меня. Помню, был ясный день; облокотившись на столб навеса, я почувствовал, как вместе с холодом в меня вкрадывается и чувство безнадёжности. Я взглянул на голубое небо и вспомнил мою мать. «Эх, мама, выручай!» — вот так просто вырвалось у меня.
Чтобы не поддаться желанию лечь и задремать, а это было бы моим концом, я почему-то побрёл к лагерным воротам.
— So, gut! Ich brauche dich! (Ты мне как раз нужен!) — встретил меня голос унтера охраны. Он поручил мне выбрать двадцать человек — самых крепких.
Как мне удалось набрать двадцать человек из массы полуживых людей, я объяснить не могу. Мы влезли с нашими котелками, ложками, палатками, пустыми банками и прочим скарбом в подошедшую грузовую машину, спрашивая друг друга, куда мы поедем. Везли нас часа три и выгрузили перед воротами совсем маленького лагеря, только выстроенного.
Внутри было строение, где помещалась кухня, место для умывания и комната, в которой жили повар с обезображенным взрывом лицом — здоровенный детина, матрос в прошлом, судя по его тельняшке, и интеллигентно выглядевший молодой парень в немецкой куртке, но без знаков различия. Это был бывший студент-ленинградец, теперь — наш «начальник».
Это было «Управление» нашего нового лагеря, в котором уже помещалась «Лесная команда» из прибывших ранее военнопленных, занимавшихся заготовкой дров для отопления штаба 18-й армии Вермахта, размещенного в здании бывшего туберкулезного санатория недалеко от станции Сиверская.
Почти рядом с кухней стоял барак длиной метров 60. В нем помещались человек 30 пленных, одетых во всевозможные одежды, но выглядевших в других отношениях нормально. Нам показали на левую сторону барака, где на цементном полу была наложена солома, и оставили нас самих разбираться, — кто, где и как устроится.
На нашей половине была выложена печурка, покрытая толстой железной плитой. Вскоре в этом камине запылал огонь, благо дрова были рядом, и наша группа начала буквально оттаивать. Через короткое время в барак вошло «Управление», которое, весьма по-человечески представилось нам. Как всегда, раздавались вопросы: «Откуда?», «Где попал в плен?» и т. п.
Вскоре появившийся повар предложил идти в кухню получать продовольствие. Было сказано, что нам полагается буханка на двоих, но, принимая во внимание наше истощение, сегодня мы получим только треть пайка и чаю с сахаром. Мы не могли поверить до тех пор, пока не съели эту дольку, запивая её подслащенной жидкостью, действительно похожей на чай. Становилось темно, и мы, зарывшись в солому, разморившись в сравнительной теплоте, заснули как убитые.
В семь утра, при всё ещё горевшей печурке, мы закусывали уже полным пайком, только вместо чая запивали его немецким эрзац-кофе. Наши соседи по бараку, бывшие здесь уже до нас, уходили строем на работу, под протяжное: «Lо-о-оs, lо-о-оs!» (давай, давай!). Нам было приказано растопить печку так, чтобы железная плита была бы красной, греть воду в вёдрах и посередине барака, бывшего свинарника или хлева, устроить что-то вроде бани. И вот мы мылись, даже с мылом, прожаривали вшей и не верили в случившуюся с нами перемену.
Мы провели в бараке на полном пайке целых четыре дня, устраивая, кто как мог, своё логово с помощью досок, предназначенных для топлива, отгораживаясь от соседей. Большинство разбились на партии по два, три, четыре. Эти группы имели что-то общее — или по месту жительства, или по взглядам, или происхождению. Теперь, когда первая мысль — утолить голод — отошла на второй план, людям понадобилась и духовная поддержка земляка или единомышленника.
В понедельник нас разбили на рабочие группы. Самых крепких — в лес, тех, что послабее, — в деревню на работы по обслуживанию расквартированных там немцев, доходяг оставили подметать двор, барак, помогать на кухне. Я угодил в группу лесорубов. Роста я среднего, широк в плечах, и многолетняя спортивная тренировка сказалась в том, что я выглядел наиболее подходящим занять место подрубщика, только что угодившего под неожиданно упавший ствол спиленного дерева. Моя задача заключалась в подрубке ствола с противоположной пиле стороны, чтобы обеспечить падение ствола без отдачи назад. Двое здоровенных немцев управляли огромной двуручной моторной пилою, резавшей ствол с такой скоростью, что я только-только успевал несколько раз взмахнуть топором и отскочить в сторону. Первые дни я выдыхался и нуждался в подмене, но потом, приноровившись к особенностям лесорубной ухватки и немного окрепнув на казённых харчах, я мог легко продержаться целую смену, даже помогая другим, складывавшим брёвна в штабеля, во время затачивания пилы, или когда конвоиры делали перекур.
Это не было старанием отличиться, никто мне ничего за это не давал, я даже отказывался от предложенных мне недокуренных сигарет, которые равнялись в той ситуации ордену «Трудового Красного Знамени». Это просто была привычка выполнять задание «не за страх, а за совесть». Хотя, в конце концов, эта привычка и выносливость мне очень помогли.
В один неудачный день, наработавшись до полусмерти, мы возвращались в барак. У здания, где размещался штаб 18-й армии, нас остановили и построили в одну шеренгу. Земля ещё была покрыта снегом, стоять было холодно, ожидая, по словам конвоя, инспекцию заведующего хозяйством штаба, которым был нестроевой гауптман (капитан), владелец крупной сигаретной фабрики «Хауз Хинденбург». Чуть ли не через полчаса из здания вышел высокий, подобранный, уже пожилой немец в форме, пошитой мастером-портным, которая превратила его в образец офицера-аристократа Вермахта.
Подойдя к шеренге и выслушав рапорт конвоира, он стал медленно проходить вдоль линии полуразутых, одетых в уже разваливающиеся одежды пленных, своим обликом подходивших под определение «унтерменшей». Наконец, он остановился и спросил у конвоира, кто работает лучше всех. Стоявший все это время по стойке «смирно» верзила-конвоир с огромным лилово-красным родимым пятном во всё лицо, делавшим его просто отталкивающим, зашагал в моём направлении. Второй его достопримечательностью была привычка зудеть нас ни за что, ни про что, так что целый день было слышно его: «Ло-о-ось, ло-о-ось!», т. е. давай, давай! Он лез из кожи вон, с помощью сапога и приклада винтовки, выколачивая из нас дневную норму.
И вот он, чуть ли не подбежав ко мне, опять заорал свое «Los!», указывая мне сделать шаг вперёд. В это время стоявший в шагах трёх от меня гауптман открывал серебристую пачку своих сигарет. Взглянув на меня, он бросил одну к моим ногам.
— Лооось, лооось, Иван! — заорал опять конвоир, указывая на сигарету в снегу. — Das ist fur dich! (Это для тебя!)
Я не трогался с места. Стало тихо. По нашему ряду пробежал шёпот — мол, бери, не оскорби гауптмана, а то пристрелят, как собаку. Сигарета продолжала лежать на снегу, в то время как меня трясло от унижения, и злоба стянула мои челюсти в судорогу.
Чувствуя, что вот-вот один из моих соседей по шеренге нагнётся и подберет сигарету, я сделал полшага вперед и вдавил её в снег своим полуразвалившимся ботинком. Почему я так сделал, до сих пор объяснить не могу. Это была не бравада, это было не подотчётное движение гордости… Это было результатом кипевшей во мне злости. Стоя на сигарете, я просто стоял и смотрел вперёд, ожидая развязки. Она пришла под гробовое молчание опешивших пленных и конвоира. Гауптман, подойдя ко мне, закрыл пачку и, вручив её мне в руки, повернулся и ушёл.
Конвоир сказал что-то вроде: «Боже, Боже! Какой же ты счастливый, русский!», перестроил нас в три шеренги и повёл все ещё недоумевающих пленных домой.
Эту ночь барак не спал до «петухов», начиная гордиться случившимся. Через несколько дней нам выдали крепкие, хоть и поношенные, солдатские ботинки и немецкую форму — чистую, но без всяких нашивок. Тёплая одежда пригодилась всем, но некоторым было очень неприятно надевать немецкую форму. Мне повезло. Я дождался полного разбора одежды и, когда остались только куртки, в которые я просто не влезал с моими широкими плечами, выбрал себе лишний свитер, в котором чувство «продажности» меня так не беспокоило, как это было бы в полной форме. Может быть, наивно, но тогда, когда преданность существующему на Родине строю была ещё сильна, это что-то значило. К тому же наступала весна, и вместе с окрепшими силами между друзей начались разговоры о побеге к своим. Сдерживало одно — расправа, учинённая немцами над одним пленным, сбежавшим из команды лесорубов, находившейся здесь ещё до нашего прихода. Он попался после ночного блуждания по лесным тропинкам около станции «Сиверская». Кто-то из местных жителей донёс на него в полицию. Его поймали, выпороли и отослали в общий лагерь помирать от голода.
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

  • 0 comments