graf_orlov33 (graf_orlov33) wrote,
graf_orlov33
graf_orlov33

Categories:

ЖЕНСКИЕ СУДЬБЫ В СССР ЧАСТЬ ПЕРВАЯ



ЖЕНЩИНЫ В ГУЛАГЕ

"Историческая правда" публикует воспоминания нескольких узниц сталинского ГУЛАГа.
Валентина Яснопольская: «Девчонка, и вздумала бороться с ГПУ!»
Валентина Яснопольская. Родилась в 1904 г. Работала в Ленинграде на должности экономиста в Главном управлении телеграфа. Арестована в 1930 году по делу «антисоветского монархического центра Истинно-православная Церковь». Приговор коллегии ОГПУ: 3 года Лагерей.
...Меня доставили в «Кресты», но выяснилось, что это только мужская тюрьма и женских камер в ней нет. Опять — «черный ворон» и внутренняя тюрьма при ГПУ на Шпалерной улице. Там принимала меня казавшаяся очень сердитой и крикливой надзирательница, прозванная «бабкой». Когда она дежурила, ее крик раздавался во всех коридорах. Последовал обычный при приеме тщательный обыск, во время которого раздевают догола. «Снимай крест», — скомандовала она. Я взмолилась: «Оставьте мне крест». «Снимать, не разговаривать», — сердито закричала она. Кончив записи, бабка повела меня, как будто забыв про крест, и я вошла в ворота тюрьмы, ликуя, что крест остался на мне.
Привели меня в общую камеру, рассчитанную на 15-17 человек, в которой находилось 45 арестантов. В камере была своя староста, и соблюдалась строгая очередность при размещении людей. Новички укладывались на небольшом свободном участке возле унитаза и потом, по мере освобождения мест, продвигались дальше; старожилы достигали кровати. Я добралась до кровати, вернее, доски, положенной на выступы между двумя кроватями, через два с половиной месяца, перед переводом в одиночку. Но не это было страшным. Страшным было горе и страдание невинных людей, матерей, оставивших дома грудных детей, людей, виновных только в том, что они родились у неподходящих родителей. Сидели в камере и уголовницы, но их было меньшинство, а в основном там томилась петроградская интеллиген- ция, люди большой культуры духа, в присутствии которых, несмотря на их обычную сдержанность и непритязательность, уголовники и малокультурные обитатели не смели ни выругаться, ни хамить, чувствуя их духовное превосходство и невольно подчиняясь ему.
После перевода в эту камеру начались допросы всегда ночью. У меня не было страха перед следователями, а только ожесточение, вызванное страданиями невинных людей. Я думала, что однажды и меня уведут на казнь, но я погибну не молча, а скажу все, что думаю о палачах. «Вы были, как звереныш», – говорил мне впоследствии следователь...
Первым следователем был Макаров. Он предъявил мне обвинение по статье 58, пункты 10 и 11, что означало «контрреволюционная организация и агитация». «Где же я агитировала?» – спросила я. «Ну, могли в трамваях», — деловито ответил тот. После каждого моего ответа на последующие аналогичные вопросы, он утыкался носом в свои бумаги и бормотал: «Да, подкованы вы хорошо». Вскоре его сменил второй следователь, Медведев. Этот дал понять, что Макаров — выдви- женец из рабочих, а он — с высшим образованием. Но ума у него было не больше. Шла речь о какой-то крупной Контрреволюционной Организации, в которой я, по словам следователя, играла заметную роль, и от меня требовалось подробно рассказать о ней и назвать всех участников. Из высказываний Медведева мне запомнилось утверждение, что лет через 10-15 у нас не останется верующих людей и все забудут о религии.
В одну из последующих ночей меня привели в громадный кабинет № 16, на двери которого висела табличка «Начальник особого отдела Ленинградского ГПУ». Меня встретил высокий, интеллигентного вида человек, Рудковский, который сразу же начал на меня орать: «Девчонка, и вздумала бороться с ГПУ. Мы вас штурмом возьмем». Впоследствии он рассказал мне, что два предыдущих следователя отказались работать со мной, «а я взялся за вас, так как у меня слишком прочная репутация». (По-видимому, это надо было понимать так, что возможная неудача в «работе» со мной не поколебала бы его репутации.)
9 ноября 1931 года, поздно вечером, нас, окруженных плотным кольцом конвоя, повели на Финляндский вокзал. Шел дождь, под ногами хлюпала грязь. Когда подошли к Неве, кто-то из заключенных вырвался и бросился в реку. Нам скомандовали: «Ложись лицом к земле». Мы упали в грязь и воду. Говорили, что этого несчастного зарубили в реке шашками. На вокзале опять началась паника. Не досчитались одного заключенного. И вдруг оказалось, что речь идет обо мне. Среди шума и крика я услышала свою фамилию, которая не имеет родового окончания, и только с трудом в этой панике мне удалось доказать, что это я, женщина, а не мужчина. Наконец нас посадили в вагоны, так называемые столыпинские. Это вагоны типа купейных, но только двери из купе в коридор забраны решеткой, так же как и окна в коридоре. Через плотную оконную решетку свет еще проходит, но увидеть, что делается за окном снаружи, нельзя. В купе же окна в виде небольших щелей.
В первое купе поместили меня и еще двух пожилых женщин — членов церковной двадцатки. В остальные — повели мужчин. Их было так много, что, вероятно, и сидеть им приходилось по очереди. Это были лица духовного звания. Все в священнических одеждах. Это была Петроградская Церковь. Вероятно, никто из них не вернулся. По крайней мере из тех, кого я знала, не вернулся никто.
Когда поезд тронулся, они запели Великое славословие. Но их быстро заставили замолчать.
Утром один из конвоиров сдвинул решетку и открыл окно в коридор напротив моего купе, и я увидела Сосны (сознательно пишу с большой буквы). После почти года, проведенного в тюрьме, я сильно стосковала- сь по природе. Еще несколько раз я просила открывать окно и наслаждалась видом леса: видимо, меня продуло, и я заболела. «Вот все на сосны глядела», — слышала я разговор конвоиров. Их купе было рядом с моим. Очень многогранна русская душа. Эти конвоиры были еще и расстрельщиками, и когда я их спрашивала, как они могут стрелять в беззащитных людей, они отвечали: «Раз их приговорили, значит, они заслужили». И в то же время эти самые люди столько заботы и даже нежности проявили по отношению ко мне, особенно когда я заболела. «И за что она?» — все выспрашивали у моих соседок.
Мне становилось все хуже. Высокая температура. Сильный кашель. Было явное воспаление легких. Конечно, ни о какой постели или одеяле не могло быть и речи. Конвоиры подняли тревогу, доложили начальству. В ближайшем городе, кажется Вологде, вызвали врача, чтобы установи- ть, могу ли я следовать дальше. Врач констатировал воспаление легких и сказал: «Конечно, в таких условиях вам следовать нельзя, но если вас снимут, то вы попадете в пересыльную тюрьму, где все больные, в том числе и тифозные, валяются на полу в соломе, и там вас ожидает верная смерть, а здесь ваш молодой организм, может быть, и выдержит. Я доложу вашему начальству так, как вы захотите». И я попросила, чтобы он сказал, что я могу следовать дальше. Точно такой разговор произошел с врачом и в следующем большом городе.
Одной из тягот этапа было отсутствие воды. На дорогу выдали селедку, на которую после надоевших тюремных щей все накинулись. Я, как ни велик был соблазн, к счастью, отказалась от нее. Люди мучились от жажды, выпили всю воду в туалетах, в поисках воды приходили к нам из других вагонов... А на столе у конвоиров стоял графин с водой, но они не пили ее сами и на все просьбы отвечали: «Ни, то вода для нашей голубки».
На промежуточных станциях запрещали брать сырую воду и обещали кипяченую только в Перми. Наконец через щелку из своего купе я вижу мост через Каму и вокзал большого города. Конвоиры бегут с ведрами, но вскоре возвращаются без воды. «То ще не Перма, то станция Реям», — слышу я. Через свою щелку я увидела, что название станции написано латинскими буквами — «PERM» (тогда Пермь была столицей Зырянской республики). Я поскорее подозвала конвоиров и объяснила им, что это и есть Пермь. «А мы дывымся, чому-то "Я" ножкой не в ту сторону», — и побежали за водой.
(...) Усольский лагерь создали для обезпечения рабочей силой строительства ряда заводов Урала, в первую очередь крупного содового завода (вот это и было «строительством социализма», как говорил мой следователь). Наш этап попал туда в благоприятный момент, вскоре после ревизии, в результате которой сняли страшно жестокого лагерного начальника Стуколова. Он приказывал вешать не угодивших ему заключенных прямо у входа в бараки, и трупы несчастных по много дней болтались у дверей. Другим любимым его развлечением была «жердочка». Несчастного зимой, в тридцатиградусный мороз, раздетого усаживали на жердь, закрепленную между стенками в холодном сарае, на всю ночь. Стража следила, чтобы он не соскочил или не упал. Человек, конечно, погибал. Так, еще все помнили о гибели интеллигент- ной москвички, наказанной за то, что во время спектакля в лагерном театре она, будучи суфлером, так неудачно села, что из суфлерской будки виднелся кусочек ее белой косынки. Много еще рассказывали о жестокости Стуколова. В конце концов, была назначена комиссия для расследования, и его сняли.
По прибытии в лагерь у нас сразу отобрали все вещи для дезинфекции, а нас отправили в баню. Взамен нашей одежды выдали какие-то рубашки и юбки в виде мешков, которые надо было придерживать руками, чтобы они не свалились.
Не забыть скорбного лица узнавшего меня и подошедшего ко мне священника из Бобруйска, где жили тогда мои родители, о. Симеона Бирюковича. Он с тоской показывал на свое обритые лицо и голову. Больше я его не видела. Я сразу попала и больницу, а он, по-видимому, с другими заключенными ушел в Вишерский лагерь: зимой в сильный мороз надо было проделать 60 километром пешком. Там он и погиб.
Женщины, спутницы мои по вагону, рассказали потом, что эти несколько дней до отправки этапа он все спрашивал обо мне, но они избегали его, так как в лагерях общение мужчин с женщинами запрещено.
После бани меня втолкнули в какое-то помещение, где стоял стол и перед ним табуретка. Я села на нее, положила голову на стол и тут же уснула. Когда я проснулась, то обнаружила на голове платок; над ним несколько женщин чесали свои головы, и на меня сыпались насекомые. Моя голова оказалась под лампой, и потому они ее выбрали. Я в ужасе закричала: «Что вы делаете?» Они спокойно ответили: «Ты не безпокойся, они к тебе не пойдут, они знают своих». И действительно, ни одного пришельца я потом у себя не обнаружила. Потом я попала в барак, где по обеим сторонам прохода были двухэтажные нары. Мне указали место в переднем углу на самом верху.
Начинался новый этап моей жизни. Еще раньше я твердо решила пройти весь путь русской каторжанки без всякой скидки на возраст и здоровье. Хотя я и чувствовала себя совсем больной, но после всех пережитых передряг заснула. В 4 часа утра была побудка. Я поднялась, готовая начинать свой каторжный путь, обозревая с высоты нар происходящее в бараке. Среди шума и гама бригадир Катя пыталась распределить по бригадам обитателей барака, чтобы отправить на работу на строительство завода, расположенного в нескольких километрах от лагеря.
«А, новенькая, — вскрикнула Катя, увидев меня, — вставай на работу» — и пошла к моим нарам. «А что у тебя на шее?» — спросила она. «Крест», — ответила я. «Покажи». Я показала. Катя ничего не сказала, а я начала спускаться с нар, чтобы идти на работу. Катя достала откуда-то приличные валенки и протянула их мне, но их тут же перехватили — я не успела к ним даже прикоснуться. Катя покачала головой, но, не говоря ни слова, принесла мне другие, старые и большие. Я спустилась с нар и тут же сильно закашлялась. «Да ты больна, — сказала Катя. — Нет, на работу тебя не возьму. Иди к врачу». Врач, тоже из зэков, был где-то недалеко, он подтвердил воспаление легких, и меня отправили в больницу.
Две пожилые обитательницы барака говорили мне потом: «Какая ты глупая, взяла и показала сразу крест. Надо было спрятать». Я, вероятно, была тогда глупая, но если бы я его спрятала, у меня все равно сорвали бы его ночью или вытащили, а так окружающие как бы признали мое право носить крест. Впоследствии, когда из жалости меня, как «грамотную», хотели устроить на более легкую, «культурно-просветитель ную», работу, всегда находился кто-то, кто говорил: «А как же, она ведь с крестом?» Но никто никогда не потребовал его снять. Только пожилая, интеллигентная с виду московская поэтесса выступила во время новогоднего концерта с поэмой «Экономист с крестом». Но особого впечатления поэма не произвела. Позже с этой поэтессой приключила- сь какая-то беда, я ей помогла, и мы с ней подружились, но о поэме не вспоминали.
Больница из двух палат — мужской и женской — помещалась и отдельном бараке. Медперсонал состоял из лекпома и двух нянечек. Лекпом, как выяснилось впоследствии, не имел никакого медицинского образования; просто жить при больнице было легче, чем каждый день отправляться на физические работы. Кое-что он умел: например, ставить банки и даже делать внутривенные вливания, а главное, старался помочь больным, и когда приводили обмороженных, он сам устраивал им горячие ванны и оказывал другую посильную помощь. Мне он предложил сделать внутривенное вливание сальварсана84, говоря, что это мне сразу очень поможет. Я тогда понятия не имела, что это такое, и согласилась.
Лежащая рядом девушка спросила меня: «Ты здесь курс принимаешь?» Я ответила, что нет, что у меня воспаление легких. «Дa, но здесь ты курс принимаешь?» — не унималась она. Я ей все рассказала, что у меня срок три года, что я из Ленинграда, но она все продолжала твердить про какой-то курс. Наконец не выдержала и воскликнула: «Вот глупая какая!» — и назвала определенную болезнь, курс лечения от которой они все здесь принимали. Я тогда еще не знала, что основной состав заключенных женского барака — проститутки. Не так давно прошла чистка городов, и их всех оттуда выслали. Среди них было много больных профессиональной болезнью. Другим испытанием стала няня — простая монашенка. Она подошла ко мне, начала пристально в меня вглядываться и вдруг всплеснула руками: «Да ведь ты царского роду!» Я опять начала доказывать, что я из Ленинграда, что я зэк, что у меня срок три года. Она ничего не хотела слышать и твердила: «Не говори, всякий, кто на тебя посмотрит, сразу скажет, что ты царского роду». На Урале, где располагался Лагерь, еще была жива память о гибели Царской Семьи, и народ не мог примириться с гибелью невинных детей. Существовало много легенд об их спасении.
Тонкая стенка отделяла женскую палату от мужской, из которой по временам неслись дикие вопли. Лекпом объяснил, что это кричит зэк с очень тяжелым неврологическим заболеванием, вызывающим сильные боли. Его, больного воспалением легких, при температуре 40 градусов заставили играть в очередном спектакле, и в результате он получил новое осложнение. В это время раздался другой, совсем слабый, голос: «Я слышу интеллигентную речь. Расскажите моим родным в Москве, как я здесь умирал». К сожалению, я не запомнила его фамилии. Но и у меня самой не было никаких надежд попасть в Москву. Я считала, что моя жизнь кончена.

* * *
Ирина Пиотровская — Янковская: «Следователь взял бутылку и ударил меня по голове: «Вот тебе правда!»

Ирина Пиотровская — Янковская. Родилась в 1924 году в городе Саратове. В 1941 году арестована по доносу одноклассника за прочитанное "контрреволюционное" стихотворение Есенина («Возвращение на родину»).
Следствие продолжалось очень долго, семь месяцев. Нас колотили, били, мне пробили голову, у меня до сих пор здесь шрам, зубы выбили. Я не выдержала и говорю: «Господи, но есть же какая-то правда?!» А у следователя была такая большая бутылка, как из-под шампанского, с боржомом, завёрнутая в газету «Правда». Это было последнее, что я услышала. Потеряла сознание. После этого меня несколько дней не вызывали на допросы. Я сидела в тюрьме, где было очень много всяких, так называемых, «троцкистов», которые сидели с 37 года (все тюрьмы Москвы в войну эвакуировали в Саратов), и они меня очень подготовили. Посоветовали, как себя вести: не знаю, не слышала, не видела, ничего не подпишу, с этим следователем «работать» не могу. Я так и поступила. Вхожу такая важная, вся в синяках, молчу. «Что ты молчишь?» «Я с вами работать не буду и мне нужен прокурор». Следователь пригласил прокурора. Приходит: «Вы меня вызывали?» «Да! Вы посмотрите на меня, во что меня превратил мой следователь?! Вы же видите, что он меня бьёт!» «Бьет?» «Да. Голову разбил, швы накладывали». Прокурор говорит: «Дайте!» и протягивает руку следователю. Тот даёт акт, подписанный конвоирами, в котором говорится, что я упала с лестницы. Тут я поняла, что всё бесполезно. Следователь подходит ко мне и говорит: «Ну, не нравится тебе советская власть?» Я говорю: «Да идите вы к чёртовой матери вместе с вашей властью!» Ох, он так обрадовался! Тут же всё записал, я подписала, что я это сказала. Это вошло красной строкой в моё обвинение.

Судил нас военный трибунал, страшное дело! Разделили нас по группам. Четыре или пять мальчишек и я: вот это и была наша «террористическая группа». На суде предъявили обвинение: покушение на одного из руководителей государства (то есть - на Сталина). Толе Григорьеву дали высшую меру, его расстреляли. Мальчишкам всем дали по 10 лет, мне дали пять.
Мы строили какую-то сталинградскую железную дорогу, носили камни. Нас совершенно не кормили. Давали какую-то баланду и все мы были «доходягами». От бессилия люди падали, умирали. Потом нас за зону уже не выводили. А мне, после очередного падения, дали лёгкий труд.
В зоне штабелями были сложены мёртвые голые тела немцев. Трупы немецких солдат надо было погрузить на телегу (арбу), запряжённую двумя волами, отвезти их к вырытой траншее и туда их сбросить. Была установлена норма - три ездки в день.
И вот, когда я выгружала эти лёгкие, совершенно высохшие трупы (я старалась очень аккуратно снять с арбы и столкнуть их дощечкой в траншею), у меня упала в траншею будёновка. Я не смогла её достать из траншеи, мне было страшно туда лезть, и мне записали «промот»: утерю казённого обмундирования.
В лагере нас делили на бригады по статейным признакам. Я угодила в бригаду интеллигентов. Все были очень ослаблены, не было сил выполнять работы даже средней тяжести. Но ничего не делать - нельзя, и нас заставляли выполнять бесцельные, здравым смыслом не объяснимые работы.
На поясе у нас висели привязанные котелки для пищи. Нас заставляли в течение целого дня собирать по зоне в эти котелки камешки и ссыпать их в кучу. На следующий день эти камушки разбрасывались по зоне, и нас опять заставляли их собирать и ссыпать в кучу, а за тем переносить их в другую кучу, которая находилась в нескольких метрах от первой...
По территории зоны протекал ручеёк. Его перегородили дощечкой и заставляли черпать воду котелками с одной стороны, переносить и выливать на другой стороне. Причём ставили метки: здесь брать воду, а вот здесь, пройдя через дощечку, выливать её.
Состояние моего здоровья ухудшалось с каждым днём, У меня опять начались несносные головные боли, и шрам на голове, который я получила на допросе, начал гноиться. Меня отправили в лагерную больницу, где врач-терапевт была заключенная Елена Владимировна Бонч-Бруевич. Она меня лечила и очень хорошо ко мне относилась, и даже написала письмо маме, что она хорошо воспитала и, что, попав в такой ужас, я осталась воспитанной девочкой, какой был и раньше. Она меня подкармливала, и я стала поправляться. Кроме этого, она учила меня разбираться в лекарствах, хотела сделать из меня что-нибудь вроде медсестры, лекпома! Я ещё числилась больной, но ей помогала, и уже дежурила в качестве вечерней санитарки.
Однажды летом, проходя мимо морга, который закрывался на ночь, услышала стук из морга. Мы пошли с санитаром в морг, одна я побоялась. Открываем дверь, а там совершенно голый, но почему-то в очках и с уже привязанной биркой на ноге стоит ленинградец - Кошкадамов... Он бросается к нам и кричит: «Опять меня с довольствия сняли опять мне пайку не оставили!» Он не первый раз оживал в морге и ему уже совершенно безразлично, что он среди покойников. У него одна единственная мысль - сняли с довольствия, а это ужаснее смерти.
Как попадали ещё живые в морг? В большинстве мы все были «пеллагриками» Пеллагра - болезнь истощения. Истощение организма было такой степени, что пульс был совершенно не слышен и в такой ситуации достаточно команды санитара: а-а-а! ... тащите, тащите..
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

  • 0 comments