graf_orlov33 (graf_orlov33) wrote,
graf_orlov33
graf_orlov33

Categories:

РАССКАЗЫ ШТАБС-КАПИТАНА БАБКИНА ДЕНЬЩИК (Часть 2)

- Ваня, вон та девчоночка с тебя глаз не сводит, - это военный чиновник Смирнов, сытый кот по всем статьям, усы колечками кверху, сам мурлыкает и глазки у него будто блинами промакнуты.
- Хочешь, познакомлю?
- Оставь, Борис. С утра ключица ныла, никак кость не срастется...
- Ну, тогда если ты не против, я с нею этот тур пройдусь.
- Нет, ради Бога! Все мое, сказало злато...
Почему я не танцевал, это еще и потому что далеко отсюда, на Каме-реке, в маленьком домике с палисадником живет самая прекрасная женщина на свете, моя жена. Как же я буду танцевать с другой? Как буду обнимать чужую талию, смотреть в ожидающие или веселые глаза. И знать, что ждут-то меня не тут, а там. Что радостный летящий смех захватит душу мою там, а не здесь.
Возвращаюсь пешком, вдоль железной дороги. Внизу, слева, черно-поблескивающая лента реки. По Дону ползут барки, с фонарями на носу и корме, плоты с кострами плотовщиков, ползут тяжелые баржи, которые тащут за собой маленькие буксиры. В баржах, как я знаю, уголь, хлеб. Они тянутся к парамоновским верфям, к городским зерноскладам, к угольной насыпке. Мы должны расплачиваться за военное снаряжение. Мы расплачиваемся.
У девчоночки были васильковые глаза. Она, даже танцуя со Смирновым, то и дело поглядывала в мою сторону. Прямо ему через плечо. И тихо улыбалась.
Прости-прощай, васильковоглазая! У меня в самом деле ноет кость.
Ночь была тихая, глухая. Звуки города умерли в этих домах, в неподвижных ветвях, в темных окнах и накрепко закрытых дверях. Изо рта шел пар. Мои шаги гулко печатались в цокольных арочных подворотнях. От этого становилось как-то одиноко.
Когда подошел к дому, то подумал: "Зачем буду Матвеича тревожить. Он, может, ждет меня в обычное время, к полуночи. А сейчас сидит за своей книгой. Зайду-ка с черного входа, поднимусь к себе потихоньку..."
Так я и сделал. Дверь безшумно отворилась, значит, кухарка еще дома. Обычно она, уходя после девяти вечера, после чаепития, запирает ее. Пол здесь устлан кошмой. Кошма старая, грязная, местами протертая, но она скрадывает мои шаги.
Дверь на кухню приотворена. Я слышу голос Матвеича. Сначала хочу пройти, как и предполагал, незамеченно. Что-то заставляет меня прислушаться.
Да, это Матвеич. Но не читает, как обычно, свое Евангелие. Он рассказывает своим глуховатым, несколько бубнящим голосом:
- Вот, значицца, большаки приступили к нашему Государю-батюшке, все с ружжами, с пистолетами, тцисто душегубы-разбойники. Говорят: ланно, Царь-Государь, попразденовал свои празденики, дай и нам радоссь жизни спытать, будем тебя сичцяс расстреливать и женку твою и малых детушек...
Я заглядываю через щель. Семилинейная керосинка зажжена. Кухарка Наталья сидит за кухонным столом, подперев красной рукой подбородок. На голове у нее вечный повойник, завязанный на лбу узлом. Рядом горничная Макаровой, Вера, в своем накрахмаленном переднике. Напротив - родственница кухарки, то ли крестная, то ли племянница, полная, щекастая, толстогубая бабенка. А за нею примостился ее муж, одноногий и рыжеусый Степан. Ногу он потерял на Великой войне. В доме Макаровой заведует привозом угля и дров, мелким ремонтом и покраской.
- Государь Инператор, знамо дело, им отказываат: как же вы посмеете на меня руку поднять? Што худова сделал я вам, большакам? И знать-то я вас не знал, а вы - только на леграфицских картинках меня видали. Седни же как тати лесные вышли вы на меня. Ланно, я - Царь, и по вашим по мнениям, ваш враг. Но детушек-то моих за што? Што сделали они дурного такого? Девоцки мои в госпиталях сестрами милосердными да сиделками труждалися. Наследник со мной на войну гулял, приутцялся под врага голову не клонить...
Перед Матвеичем пустая чашка на блюдце. Чай он, по-видимому, уже попил. Как и все остальные. Теперь все смотрят ему в рот. А он вдохновленно продолжает:
- Большаки-жидовное племя свое гнут. Нет, Царь-Государь, ты-то нас не знал, да мы за тобой тужились. Не то важно, знамо дело! Ты враг нам и всему роду нашему до седьмого колена. И потому будешь сицчяс расстрелян по законам военного времени и нашей леворюции. Ну вот. Наставили они, значитца, винтовки да ливорверы на Государя, прямо в грудь его белую целятца. В сердце Государево! Главный их большак командует: пли! Бандиты энти из ружжев бьют. Ба-бах! Ба-бах!.. Только цюдо, вот цюдо-то! Пули-те омедные от Государевой груди отскоцили, как горох от сосновой половицци!
У слушателей рты раскрыты. Каждое слово ловят.
- Главный большак со страху, поди, в штаны посцял, знамо дело. Игде ж такое видано, штоб пули от целовецкого тела отскакивали? Но приказ из Москвы-той от главных нацяльников ессь как ессь: казнить Государя и тоцька! Большак опять командует: по Царю-батюшке - пли! Опять бандиты целятця, опять из ружжев стрельнули. Дым, крик! Гля, а все ружжа у них в руках разорвались, и многи стали поранеты, а два и вовсе убито.
Степан дергает себя за рыжий ус и крякает от удовольствия. Жена его охает и разглаживает платье по полным коленям. Степан снова крякает:
- Смотри-ка! Не дается русский Царь смертушке!
Матвеич будто не слышит этой ремарки. Голову закинул. Волосы, как всегда маслом смазаны, блестят. Круглая борода торчком. Сердито глазками посверкивает:
- И третий раз приступают. Ужо другие, знамо дело, охранники и цекисты-те, энти и вовсе звери! С бонбами огромандейшими. Хохоцет нецисть, знамо дело, а вот энтим угостим, Государь-батюшко, как оно? А Царь-то наш семью свою обнял и слуг своих верных, и дохтора есцо, и куцера, и матроса-дядьку. И стали они все молитца! Молятца так: Господи, Исусе Христе, истина в Тебе и мы по истине той, оборони нас, Господи, от напасти сей, от шапаны той трухлявой, а што дашь, то примем во имя Твое... И вот бонбы кинуты, значитца. И дым, и смрад, и огнь жаркий, и железы по воздусям летают, и крики-вопли, и скрежет зубовнай, яко написано в Библии. И когда дым рассеялся, люди глянули, а все большаки да цекисты-те мертвы так и побиты. И во лбу у кажного цисло проставлено: шесь-шесь-шесь. Знамо дело, сатана те цисла им проставил. А Государь-батюшка уже горé далеко со своим семейством идет, светом осиянный...
Кухарка руками всплеснула.
- Живы-здоровы? Боже, слава тебе, Господи!
- Три шестерки? - выдохнула Вера.
- Три шестерки, то знак дьявола, - авторитетно подтвердил Степан. - Не взял, выходит, он нашего заступника?
Мой Матвеич помолчал, дал пережить момент. Подождал, пока все других четверо угомонятся. И еще сделал долгую паузу. Вздохнул тяжело.
- Народишко-то побежали за ними, за Государем-то и его ближними. Тысяци и другие тысяци! Галдят, знамо дело, просят вернутца. Наш Государь ко беглацям-то ликом оборотился. "Што ж, - говорит, - народ русский, православный, не встали вы за меня, когда безбожное племя жидовское казнило меня и мою Государыню и деток моих? Нет, не встали! Ждали, углядывали, как пульки грудь мою белую пробьют, да бонбы нас на куски разорвут? Ждали да углядывали! Мы Богу молились, вы семяцки лузгали-лузгали. Мы крестом осенялись, вы под Красные тряпки поклоны били-били. Мы Бога просили, вы песни охальные крицяли-крицяли..." Баял правду и восставал он перед народом, великий Государь, светлый и правый, и супружница его, и детки их, и дохтор, и прислуга, и дядька-матрос, и куцер, и собацонка их тут же. Народ, знамо дело, весь в ноги повалился. Заголосили: прости, де, Государь-батюшка, не ведали, што делали, нецистай, поди, попутал!..
Что-то нашло на меня. Нет, не Матвеич это рассказывает. Не может он этого знать, мужик из северных далеких лесов. Не было ничего этого в газетах напечатано. Холод прошел у меня по телу, ознобом пробило.
Закрыл на миг глаза.
- Но Царь им ответил: "прости" есть слово, и ницево оприць того. А слово ессь тлен! В сердцах у вас што, православные? Пусто и страх животенный. Вот будете за то, што соделали, сто лет и тридцать три года под игом жидовина набольшего жить, будут глады и моры, будут вас пулями потцевать да бонбами рвать, трудом непосильным изводить до смерти, будут баб ваших кнутом пороть да батогами бить, ребятенков ваших терзать, над самими изгалятца, охальными словами позорить, стариков ваших в забвение кинут, Церкви поразрушат, сонмишша выстроят, да язык свой потеряете, да забудете предков своих, и те, што останутца, што цюжие за морем будут... Вот по-за сто лет и тридцать три года снова придете. Не словом, сердцем изможденным возопияете! Тогда Господь вернетца к вам". И сказав то, Государь дальше пошел, обнимая людей своих верных...
Наступила тишина. Такая, что казалось, слышу я биение сердец и кухарки, и племянницы ее, и горничной Веры, и рыжеусого Степана.
Сильно бьются их сердца.
И у меня в голове никакого хмеля, враз улетучился он. Чистая и ясная голова, только горько отчего-то. И хочется еще послушать. Что же дальше? Неужели целых сто тридцать три года нам ждать?
Совсем другим, ласковым и усталым тоном, сказал вдруг Матвеич:
- Што ж, за цяёк-от благодарю, знать - знатью, а цесть - цестью!
Поднялся, к двери повернулся. Фигурой своей свет заслонил. С улыбкой досказал:
- Пойдем, ваш-бродие, вецер-от позденый...
И стало ясно мне, что знал он, все это время знал, что я тут, за дверью, со света во тьму ничего не видно, но знал он, что я здесь. Толкнул я дверь. Все присутствующие оторопели. Потом засмеялись. По-доброму. По-хорошему. Словно шутку какую веселую Матвеич им на прощанье сказал.
Мы прошли через столовую и стали подниматься наверх, где была моя квартира и каморка Матвеича.
- Ты что, услышал, когда я вошел? - спросил я его.
- Нет, ваше-бродие, не слышал я.
- Как же тогда?..
- Не могу сказать, не знаю, Ваня!
Второй раз за все время он меня так назвал. Промолчал я. Поднялись по лестнице, я пошел к себе, а он в свою каморку.
Лежал я без сна уже далеко за полночь. Все думал. Вспоминал. Как увидел я Матвеича впервые. Сидел он на завалинке, странник усталый, калика перехожая, сидел и ждал со всем своим многотерпением. Седина в волосах, серебро в бороде, руки жилистые промеж колен брошены.
Увидел меня, как я с дрожек сошел. Сразу поднялся: "Ваше благоро дие, рядовой второго ряда, Емельян Ковшов!" По выправке сразу признал я в нем старого солдата. Так оно и оказалось. Помню, спросил, отчего он не в обмундировании. Он пожал плечами: "Выдали, знамо дело, военную рубаху-ту, а на ней кровь целовецькая. Зацем я цюжую кровь на себя возьму? Не по-нашаму, не по-людски это..."
Думал я потом о Варваре, о Варечке, моей единственной на всю жизнь. Вернусь ли я с войны? Увидимся ли снова? Прикоснусь ли губами к ее коже? Вдохну ли запах ее, всегда с привкусом хвои, пьянящий запах любимой женщины?
Вспоминал я бои, в которых мог погибнуть. Странно, почему не погиб до сих пор? На той же речке, на Змеевке. Когда сметали наши цепи красные пулеметчики. Как ни обернусь, вижу бороду моего Матвеича. Спокойно целится, спокойно стреляет. Как на охоте. Основательный такой, серьезный. Снова идет вперед. И нет страха или сомнения в нем. Он, видать, так и на красного зверя ходил по своим олонецким острожкам, по лесным завалам и чащобинам.
Под Надеждиным, где погибла нежная душа нашего Офицерского батальона, Дашенька Милославская. У гроба ее всю ночь сидел и читал свое старинное Евангелие мой Матвеич. Сидел и читал, и читал, и читал. Строго так, будто самую нужную работу делал.
А в бою за село Завьялово? Там наш ротмистр Дондурчук сложил свою забубенную головушку. И еще десятки офицеров, каждый лучше меня. Они сложили, а моя на плечах так и растет. И это он, мой Матвеич сказал мне тогда: "Не казните себя, ваше благородие, Господня воля неведома, однако кажному Он уготовил только его преднацертанно".
На холмах, у станицы Камышевской. На седых степных курганах, которые были выворочены гаубичными снарядами, я, оглушенный, контуженный, переломанный, с повисшей левой рукой, с окровавлен ным боком, брел к своим. Помню, как санитар потом грубо выговари- вал: "Надо перебинтовать, ваше-бродие, ты не трепыхайся-ко!" А я снова сознание терял. Очнулся я уже в железном громыхающем вагоне. Лежал в полузабытьи. В полузабытьи же спрашивал себя: это уже тот свет и меня везут в железном гробу куда-то? Куда?
И тут свет теплый, негасимый, лампадка масляная к моему лицу.
Я сразу узнал его. Это был мой деньщик.
- Матвеич!
- Ваня! - он заплакал, я видел слезы на его бородатом лице. Они стекали вниз, по щекам, теряясь в бороде. - Ваня, я тут, с тобой! Все ладком таперь пойдет...
То был первый раз, когда он назвал меня по имени.

...Мы сидели с ним в лагерях на Галлиполи. Консервы, сушеный картофель, серый хлеб, липкий как глина. Ряды палаток. Безконечные ряды. Дожди и ветры зимой. Потом пыль и ветры весной. Генерал Кутепов требует дисциплины. Французы смотрят на нас, как на людей второго, нет, третьего сорта. За второй сорт были их сенегальцы, черные образины.
Мы сидим и сидим. И сидим! Зима 1920-1921-ого. Весна 1921-го.
Мы пытаемся делать вид, что мы - еще Армия. Наряды. Учения. Муштра. Часами маршируем по плацу. Я командую ротой в Офицерской школе. Трения с союзниками. Говорил же я, что они - наглецы. И торгаши. Все время они пытаются разоружить наши полки и батальоны. Запускают к нам агентов-советчиков. Агенты уговаривают солдат возвращаться. Они расклеивают свои листки на столбах и заборах. Мы их срываем. Они расклеивают снова и ставят часовых. Вы можете уезжать!
Куда?
В Россию.
В Россию? Что вы называете Россией?
Мой Матвеич целыми днями в Церкви. Он читает, поет, помогает на службах, а после служб чистит канделябры, драит полы. Ему не платят, он делает это потому, что так надо. Похоже, ему что Турция, что австрий ская Вена, что китайский Мукден, что какая-нибудь Аддис-Абеба. Он найдет церковку, затеплит в ней лампадки и будет читать часы, а потом тихонько подпевать своим слегка надтреснутым голосом. Глядя на него, и я успокаиваюсь.
Офицеры стреляются. Нет жизни в этом Галлиполи. Нет жизни нигде. Другие вешаются. Третьи перерезают себе вены. Пять, девять, четырнадцать человек. Среди солдат тоска еще сильнее. Союзники задерживают пособие. Офицеру платят две лиры в день. За ними только мне долг в пятьдесят лир. Это за два месяца. Да, попробуй, вытряси эти пятьдесят лир из них!
- Вы слыхали, подполковник, на Канарских островах требуются люди. Работа проще простого. Ухаживать за птичками. Платят золотыми!
- Бред!
- Подполковник, но мы же заживо сгнием здесь...
- Господь не оставит. Спросите Матвеича.
Матвеич давно уже не деньщик мне. Но живет в палатке рядом со мной. По ночам в его палатке горит то ли свеча, то ли лампадка самодельная. Это он читает свою Книгу. Каждое утро он приносит воду в тазике, с кувшином, со своим неизменным:
- Ваше высокоблагородие, а вот водица - умытца! Што на завтрак, цяйкю погреть али кофейкю заварить?
Солдаты и офицеры ловят каждую новость. В Бразилию на изумруд ные рудники. Там нужны европейцы. Местные индейцы глотают эти изумруды. И умирают в корчах. Им нужны люди, которые не станут глотать изумруды. Нужны люди с техническим образованием на Цейлон. На фабрику по переработке хлопка, надсмотрщиками над туземцами...
- Вранье, капитан. Не морочьте мне голову.
- Но господин подполковник...
- Бред собачий!
- Я сам вчера слышал в штабе... офицеры обмолвились, что уже списки составляются...
- А мне мой Матвеич сказал, что это Господне попущение на всякую глупость!
В подполковники я был произведен уже в Галлиполи. Что толку? Нет хлеба, нет табака, за листок бумаги готовы платить по десять лир. У меня две лиры в день, черт бы их побрал, и эти лиры, и французов, и пыль на плацу. А Матвеичу, как солдату, должны выдавать по одной лире.
Его словно ничего не тревожит. Целыми днями он в церкви. Вечером, а то ночью уже приходит:
- Ваше высокобродие... Я тут вам апельсинку принес. Не погребуете?
Я не выдержал, расцеловал его.
- Господь воздаст тебе, Матвеич, сторицей!
- Ницево, ваше высокородие, мне и свово хватаат.
Главнокомандующего генерала Врангеля не пускают к нам, к войскам. Какое-то безумие! А если мы сейчас построимся походными колоннами да пойдем через всю Европу к нашему главнокомандующему? Раз гора не идет к Магомету, значит, Магомет идет к горе. А, каково? Все сто тысяч русских солдат и офицеров. Десять полных дивизий.
-Есть работа на бакинских приисках. Мне вчера доверительно сообщили два британца!
-Британцы - островитяне, штабс-капитан. У них психология островитян. И они всех считают такими же островитянами...
Отчаявшиеся офицеры уходили в Турцию. Французы были рады их уходу. Не надо платить по две лиры в день. Приехали два болгарина, нанимали на строительство дорог. Из моей роты завербовались пятнадцать человек. Ушли, уехали в Болгарию. Через три дня шестеро вернулись. Болгары довезли их до границы, там сказали: давайте ваши золотые нательные крестики, серебряные портсигары, часы, перстни, все, что есть у вас ценного. Иначе не пропустят пограничники. У восьмерых оставалось что-то ценное. Семеро повернули вспять.
- Ссукины дети, эти братья-славяне! Сколько мы наших на Шипке положили? А теперь: дати ми златнити пырстни!
- М-да-с... А где ж еще один, вас же было пятнадцать?..
Оказывается, остался в Стамбуле. Встретил однополчанина, еще по Великой войне, однополчанин торговал изюмом.
Пришел черед и Матвеича.
Он сидел возле моего домика и ждал меня. Точно так же, как в тот летний день 1918 года. Я вернулся с патрульного обхода. Пропыленный, голодный, но с какой-то жаждой выжить. Не знаю, что за день выдался. И патруль был тягостный. Остановили две драки солдат. Поцапались с французским офицером. Едва я удержался, чтобы не съездить ему по физиономии. Снова ходили по периметру и по диагоналям. Протопали не меньше двадцати верст, все вокруг да внутри лагеря.
- Цяйкю согрел, ваше высокоблагородие!
У него в руках был конверт.
- Спасибо, Матвеич. Что ж, пойдем в дом. А это что?
- Это письмо, Иван Аристарховиць.
Очень редко называл он меня по имени-отчеству. Я насторожился.
- Знаете, поди, Климова из 11-ой роты. Ему лонись передал ктой-то для меня.
Письмо было от женщины. Большими корявыми буквами она сообщала Матвеичу, что растет у него внук, Емельян Андреевич, уже трех лет от роду. Назван по деду, по Емельяну Матвеевичу. Взамуж больше не пошла, потому как верность по Андрею Емельяновичу сохраняет. Что жизнь у них потихоньку налаживается. Что в артели помереть не дают. Она там за повариху. И малышу перепадает.
- Это кто ж будет Андрей Емельянович? - спросил я.
Матвеич помолчал, потом упавшим голосом ответил:
- Сын мой. Один-единственный был у меня сынок...
Под бровками блеснуло вдруг что-то.
Потом мы сидели вдвоем за самоваром. Это был последний в моей жизни самовар, что раскочегарил для меня мой Матвеич.
Поведал в тот вечер он мне до конца свою историю. Как сына встречал с фронта, как вез его со станции на рессорной бричке, раненого, но живого, как варили пиво, кололи бычка, коптили белорыбицу. Как играли свадьбу. Суженую сговаривали еще до войны, ждала его. Как радостно, всем миром, рубили избу для молодых, как думали, что слава Богу, все позади. Как пришли комбедчики, злобная шваль, как приехали чекисты, как сына забрали, был он подпоручиком, фронтовиком. Забрали и убили там, в Вологде, в подвале.
А он пошел к Белым.
Что внук у него был зачат, он не знал. Но теперь внуку надо отдать то, что ему принадлежит по праву и по семейному порядку. И поэтому он, Матвеич, едет назад. Советский агент уже и документы ему выправил, и билет на пароход приобрел. Они на это дело пронырливые, советчики-те...
После, весь вечер мы читали с ним его старинное, закапанное воском Евангелие.
- Рече же им Исусъ: еще мало время светъ въ васъ есть: ходите, дондеже светъ имате, да тьма васъ не иметъ; и ходяй во тьме не весть, камо идетъ. Дондеже светъ имате, веруйте во светъ, да сынове света будете...
Древней, неотторжимой истиной веяло от его голоса. Крепкий, слегка загнутый ноготь неотступно следовал за строкой.
И было светло и печально мне на душе.
- Ты им не давайся, Матвеич, - сказал я, наконец, когда он закрыл кожаную крышку.
- Не дамся, Ваня, - третий раз в жизни он назвал меня так. - Ницево у них не полуцитца!
Его круглое спокойное лицо было освещено фитильком, торчащим из консервной банки. Борода по грудь. Волосы на прямой пробор, как всегда, смазаны маслом. Деревянного больше не было, было кокосовое. Но Матвеичу и такое сходило. Тяжелая рука его лежала на Книге.

Белград 1926, Нью-Йорк 1964

конец

----------------------------------------

Поразительный по силе, русский рассказ про Белое Христолюбивое Воинство, кем же они были? Любовь к Государю
Subscribe

Recent Posts from This Journal

  • Мученик Евстратий

    10 АПРЕЛЯ ПРАВОСЛАВНАЯ ЦЕРКОВЬ СОВЕРШАЕТ ПАМЯТЬ ПРЕПОДОБНОГО МУЧЕНИКА ЕВСТРАТИЯ ПЕЧЕРСКОГО, УМУЧЕННОГО ИУДЕЯМИ При нашествии…

  • Идёт подготовка...

  • Пасха Христова в Ливадии

    Кинохроника в цвете: Император Николай II христосуется в в Итальянском дворике Ливадийского Дворца. Крым, 6 апреля 1914 года.

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

  • 0 comments