graf_orlov33 (graf_orlov33) wrote,
graf_orlov33
graf_orlov33

Categories:

ЛЕВ КОНСОН КРАТКИЕ ПОВЕСТИ



Моросил дождь. У дымящихся коряг лежал Витек.
У дымящихся коряг на коленях молились Богу бендеровец Стецив и Герой Советского Союза Миша Крючко.
Теперь боялись они друг друга пуще прежнего. Спать совсем не могли. Перед Богом в дружбе клялись, клялись не убивать друг друга. Клялись и молились, молились и клялись. А потом вдруг кончился лес, вышли они на опушку, село увидели. В поле женщины работали. Опустились на колени, стали Бога благодарить за спасение. В поле картошка оставала сь в буртах, питались ею. Вели себя осторожно, но что-то местные заме- тили. Пришлось от греха подальше вглубь леса уходить, а те с собаками, да с ружьями лес прочесывать пошли. Рыскали целые сутки, да Бог миловал.
В пятнадцати километрах от поселка нашли они избу. Жила там старуш ка, она приютила ребят. В погребе картошки было полно, так что жить было можно. А им бы только весны дождаться, весной они на Украину пойдут. Там в лесах бандеровцы. Стецив места знает... Днем из избы не выходили, а если воздухом подышать да поразмяться, так только ночью.
Как-то шли они по дороге, луна светила. Вдруг лошадь, запряженная в сани, в санях старик. Они остановили лошадь и сказали старику, что убить его придется.
Что вы, Бог с вами, сынки. Нам тут все уши прожужжали про вас. Говорят, враги народа, а мы сами такие же враги. Все село у нас из ссы- льных. Вон картошка померзла на полях, а мы голодные сидим по избам, тошнотиками давимся. Свое же красть с полей приходится, да только мерзлое и ночью. И я оттрубил восемь лет в Лагерях за эту самую за политику. Грех на душу не берите, сынки.
— Ладно, не тронем, езжай, батя, но только помни: молчи...
Через сорок минут ввалились в избу милиционеры, комендант и к старушке:
— Где они?
А она:
— Нет у меня никого.
На нее матом и по щеке.
Она ни в какую. Ее опять по лицу, да за волосы. Комендант оттащил милиционера от старушки и говорит:
— Ну, не убивать же ее, суку, пусть власти сами с ней разбираются, а мы давай дом обыщем.
В сенях это было, а погреб под ними. Там и нашли их в картошке.
+ + +
Вечером во время смены дежурства присутствовал Дегтярев и еще начальник Следственного Отдела. Дегтярев показал на Мишу и гово- рит-.
Это, товарищ майор, людоед. Майор сказал:
-- А как бы ты, Дегтярев, поступил?
-- Что вы, товарищ майор; я б скорей повесился.
— Не ври, Дегтярев. Это судьба так повернула. Вся разница меж вами та, что они стали есть человечину на втором месяце, а ты б стал жевать ее на втором дне.
Несколько секунд длилось молчание. Потом Дегтярев засмеялся. Засмеялись и дежурные — видно, понравилась им шутка начальника.

КАРТИНА

Я не очень задумывался над смыслом жизни вообще и моей жизни в частности. Стыдно признаться, но талантливым завидовал, сам хотел быть ярким, пыжился, да вот не получалось. Если бы не изолятор, так и прожил бы, не узнав своего предназначения. Понадобились долгие месяцы одиночной камеры, чтоб убедиться, что и я не обойден Божьей милостью, что и в меня Господь заронил Свою искру. Теперь о деле.
Когда сидишь в следственном изоляторе, то очень важно держать связь с соседями. К сожалению, не все умеют перестукиваться. Вот поэ тому нужно знать слабые места в стене. Желательно также, чтоб места эти были под нарами или прямо в углу за парашей (то есть, по возмож ности были недоступны взору «волчка»). За два года изолятора я иско- вырял стены многих камер. Вот тут-то и воссияли способности, раньше дремавшие во мне. Достаточно было мне взглянуть на стену, чтобы определить нужную точку. В этом деле во всем изоляторе (и может быть, не только в нашем!) не было мне равных.
Если кого-либо заинтересуют тонкости этого ремесла, то придется мне остановиться на них подробнее (возможно, в отдельной брошюре). Предупреждаю, что тут все не просто, процесс этот сродни творческому, и речь здесь пойдет не только о проволоке, которой перевязывалась метла, и дужке от параши, но и о таких понятиях, как о вдохновении, прозрении, интуиции, голосе свыше.
Вы еще отверстия не проковыряли, а уже должны знать, чем его зама зывать и закрывать будете. Сделать это надо так, чтобы к проверке место это совершенно не выделялось. Проверялась же камера два раза в день. На первых порах не все было гладко, и на пути к совершенству мне не раз приходилось делать остановки в карцере. Все же, оглядыва- ясь назад, хочу сказать, что все трудности и страхи ничего не стоили по сравнению с блаженством, которое испытывал я, стоя или лежа у готового отверстия. Легонько барабанишь в стену, прикладываешь ухо и слышишь голоса иных миров...
Рисковали каждую минуту и поэтому говорили самое нужное, самое-самое... Изолятор всегда переполнен, а тут еще привезли большую группу, обвиняли ее в принадлежности к ордену «Креста белых лилий». Я в это время как раз сидел рядом с камерой смертников, в ней из этой группы сидел Щукин, потом Мелких, Златай. Златай просил рассказать о нем жене, родным, но я адреса не запомнил и просьбу не выполнил. Из Венгрии он. Глеб Слученков был из нашей группы. Чем-то женщины ему не угодили, и уж если он говорил о них, то только гадости. А как попал в камеру смертников, так удивил меня. Просил найти в Рязанс- кой области село Шатское, а в нем Александру Илларионовну Шалаеву и сказать ей, что любил он ее всю жизнь и думал только о ней. Смертную казнь ему заменили, а расстреляли уже потом, в Джезказга- не во время восстания. Я был в селе Шатском, она там учительницей работает, говорят, семья хорошая, двое детей. Я не решился передать ей весть с того света. Пусть живет спокойно. Но до сих пор не уверен, что поступил правильно.
Потом в другую камеру меня перевели, женщина сидела рядом. Плакала очень, ребенок дома у нее. Мне жалко было, успокаивал как мог, рассказывал, как нужно вести себя на следствии. Пытался помочь. А потом стал волноваться, когда ее долго держали у следователя, злиться, когда дежурный хамил ей, ревновать, когда вертухай уводил ее в баню. Как-то вывели ее мыть полы в коридоре, она улучила момент и открыла «волчок» моей камеры. Так вот и увидела меня. А я ее не видел никогда. Потом она сказала, что благодарна мне, что спас я ее, что я хороший и что полюбила меня. Я сказал, что и я люблю ее. Мы многое сказали в те дни и было нам хорошо, но только мучительно очень. Потом увели куда-то. Наташей звали ее.
+ + +
Отверстие было под нарами. Было тихо. Я не знаю, сколько это длилось. Потом открылась кормушка, и я услышал: «А ну, вылазь! Сейчас в карцер пойдешь!» Под нарами было хорошо, но нужно вылезать. А еще я подумал, что уж раз попался и уж если приходится вылезать на глазах у дежурного «Уха», то хорошо б это сделать хоть с каким-то подобием достоинства. Я вылез из-под нар на четвереньках, поднял голову и посмотрел в довольное лицо дежурного «Уха», потом поднял голову еще выше и громко протяжно залаял.
«Ухо» не врал, и если б действительно это зависело от него, то обещан- ный мне карцер я б получил, но решал не он, а Дегтярев. А Дегтярев с фантазией. Он даже свою нудную работу сумел сделать интересной. Именно в силу свой любознательности он посадил ко мне нациста из дивизии «Гитлер-югенд». Целый день Дегтярев не отходил от «волчка», а когда его сын пришел из школы, так они вместе наблюдали.
Карл Пурзель и правда был фанатиком, но к тому ж еще и умным парнем, так что радости Дегтярев не получил (как бы хотел я, чтоб встреча эта не прошла для Карла безследно).

А тут случай подвернулся не менее удачный: типа странного привезли. Он на лесоповале убил двоих. В изоляторе его сперва бросили в общую камеру, так он там старосту чуть не придушил. С тех пор держали его в одиночке. К нему никого не сажали и вообще старались не задевать. Он и так с поводом и без повода заводился моментально.
Дегтярев сказал: «Все стены ковыряешь? Додумался, теперь лаять начал. Грамотный очень. Не хочешь по-хорошему, поймешь по-плохому. В седьмую пойдешь. К Алексееву полоумному».
Повели меня в седьмую. Дверь открыли, втолкнули и быстро захлопну ли. Псам интересно. Сынишка прибежал, а «волчок» один. Пришлось кормушку открыть. Туда при желании рыл пять можно втиснуть. Встал я у двери. Во рту пересохло. Боюсь шаг в камеру сделать. А сзади шипят, толкают, не видно им. Говорят: не стеклянный, загораживаю.
По камере метался человек чуть выше среднего роста, нос орлиный. Лицо может и не длинное, но глубокий шрам вдоль правой щеки делал его таким. Без рубашки, в шароварах, в сапогах. Он не обращал внима ния ни на возню у кормушки, ни на меня, а все бегал и бегал. Потом, не глядя, бросил: «Ты по какой статье?» Я сказал: «Политика, 58-я». Он остановился, внимательно посмотрел и медленно протянул: «Зачем ты ерундой занимаешься? Ведь у тебя умные глаза». Затем прыгнул на нары и уж весь вечер не слезал. Кормушка захлопнулась, закрылся «волчок».
+ + +
Попробую рассказать о Леве Алексееве.
Я толком не понял, как секта их называлась. То ли при Петре, то ли еще при каком Царе, ушли от гонений на Дальний Восток. Жили родами в тайге. По соседству жили другие, но с ними не общались. Мельницы, капканы, самострелы - все делали сами. Калили, ковали; краски, лекарства, яды знали из чего добывать. Тайга богатая. Травы клубни, корни, кора, ягоды, грибы. Всего полно. Все секрет свой имеет, только знать его нужно. Вот черемшу все знают, а ведь и она с секретом. Разная она. Есть черемша - на сон клонит; есть, что бодрость дает, а есть просто для еды приятная. О Боге он говорил интересно. - Дела доб рые и злые делаются по воле Его. Бога никто не видел и мыслей Его не знает никто. Открывается Бог кому как. Мне вот в слове одном приотк- рылся. Когда беда какая случается, то слово это мне всегда помогает. Богу все нужно. Нужен ты и я. Злые дела моими руками, а добрые, может, и твоими делаются. Но только, что добром, а что злом окажется, нам знать не дано. Каждому Господь дал свой путь и пусть каждый идет своим. Завидовать не надо. Все беды оттого, что зависти много в людях. Все Революции от зависти пошли. Свое считать надо, не чужое. О себе думать надо. Много ль другие думают о нас? Когда белка уходит на чужую делянку, то нам туда пути нет. Убьют. И мы убьем, если за белкой придут к нам. Вот так нужно. Только тогда и будет жизнь
правильной, когда на чужое зариться перестанем.
Ты смотри, у нас земля и лес. У нас и вся жизнь земляная да лесная. А в других странах камня полно. Ну, что мы к ним полезли? Ведь вот беда какая от этой зависти пошла. Это от них к нам камень пришел. Это от него сердце наше таким получилось.
Что тут от религии, а что от опыта житейского, понять мне было трудно. Судил он обо всем твердо, мнение имел окончательное.
Много в его суждениях было противоречивого, дремучего, языческого, но, пожалуй, больше всего меня поражало полное пренебрежение к чужой жизни. Понять я этого не мог, но стыдно признаться, что и осуди ть не мог. Я всегда делил людей на добрых и злых, умных и глупых, красивых и некрасивых. Судьба же старательно подсовывала мне людей и обстоятельства, к которым было невозможно подходить со школьными мерками. Но ведь и не подходить с ними я не мог. Ведь если применить мерки более сложные, то окажется добро не добром, зло не злом. Эдак всю мразь оправдать придется. Вот у Миши Крючко беда была в побеге, и я сужу не его, а ситуацию. Тут так и так только. К сожалению, в рассказе о нем я этого ясно не показал. А ясное было, и вина моя, что не смог показать этого.
+ + +
С Алексеевым же другое. Тут нет ситуации. Тут все другое. Совсем иное видение, иная цивилизация.
+ + +
— В тот день приехали из города. Оцепили поселок. Старца взяли. Выгребли все. В ту ночь убили отца и еще многих постреляли.
Мы с матерью пошли во Владивосток. Брат у нее там дворником. Город большой, но все чужое. Дядя говорит, что в Маньчжурии власти этой нет и леса на наши похожи. Пошел я туда. Мать у дяди осталась. Не мог я ее взять. Сам еще не знал, как жизнь складываться будет. Поначалу устроился мешки таскать на мельнице. Таскал года два. Потом стал думать, как жизнь свою наладить. А без денег как ее наладишь?
Стал учиться этой науке. Иду по следу. Петли распутываю. Случалось убивать. Только не сразу так просто получаться стало. Теперь мне нож и палка ни к чему. Я вот этими руками, что хочешь сделаю. А тогда не умел.
Деньги появились. Копить начал. Через пару лет дом купил, женился. Родители ее в Харбине, эмигранты. Забот по хозяйству хватало, но мне сосед-китаец помогал. А больше ко мне никто и я ни к кому. Никто не знал, чем живу и откуда деньги мои. Жена только потом узнала. Как заболел, плохо мне было. Ночь, гроза, ветер того и гляди крышу сорвет. Все скрипит, раскачивается. Думал, конец. Смерть пришла. А тут беда: нет никого из рода нашего, исповедоваться некому. Пришлось испове доваться жене.
Утром открыл глаза. На дворе солнце. Мне лучше. Тут ночь вспомни- лась. Страшно стало за жену. Ведь если хоть словом обмолвится, то убить придется. Но вот не напомнила, даже виду не подала. Будто не было той ночи.
Жили хорошо. Ребенка ждали, а покоя не было все равно. Как мать вспомню, так места себе не нахожу. Шесть лет не видел. Решил пойти во Владивосток, а там, думал, быть может, удастся к себе ее взять.
Перешел границу. Шел всю ночь. Людей, поселков избегал. Где-то деньги, документы нужно доставать. Высмотрел дом. Захожу. Нет никого. Стал рыться. Вдруг дверь скрипнула. Смотрю, военный. Увидел и сразу за кобуру, но только ведь и я не ждал. Он, когда падал, так затылком об угол подоконника. Меня поймали потом, дня через два.

Мать я не видел.
Дальше не интересно. Тюрьма, этап, лагерь. Еще в этапе баклан один не разобрался. Пришлось сделать его... Я нарочно сделал красиво, чтоб другие видели. Сапоги мои ему понравились. С тех пор слух пошел, что лучше со мной не связываться. И воры о том знали, но все равно ухо приходилось держать востро.
В углу барака печь стояла. Между ней и стеной проход был узкий. Я туда топчан поставил, и, когда спать ложился, то головой к задней стене, чтоб голову мою достать было не просто.
Работали на лесоповале. Работа для меня привычная. Начальство приезжало смотреть. Хвалили. Зачеты обещали.
У меня все несчастья весной, в начале апреля случаются. Всегда помню, а тут совсем забыл. Из головы выскочило. Пришли на работу. Вижу, лес в штабеля сложен, а тот, что еще стоит, ждет, чтоб и его в штабель уложили. Пни стоят опозоренные, ненужные и все так голо, сиротливо, что жить не хочется совсем. Смотрит вся эта беда и не поймет, как это я оказался среди тех, кто тогда из города пришел. Смотрит беда в мои глаза, и чувствую, что сил моих больше нет. Опустился на колени. Прощения стал просить у пней, у леса, вырублен ного и не вырубленного, у птиц, бурундуков, травы и мха, у дома, рода, рода моего.
Бригадир понимал, что лучше держаться подальше, а вот десятник давно зуб точил на меня. Позвал начальника конвоя. Говорят: «Брось придуриваться. Тут вкалывать нужно. В зону вернемся, мы тебе церковь в изоляторе устроим». Потом начальник велел мне подняться и отойти от бригады. Я знаю, к чему это, и не двинулся. Тогда он бригаде велел уйти в сторону. Я поднялся и пошел с ней. Тут начальник рванул меня за рукав. В сторону хотел оттащить. Я вот этой ладонью резанул его по кадыку. Упал, захрипел, паскуда. Я каблуком ему на горло. Десятник хотел бежать, но я положил его рядом.
Следователь до сих пор не верит, что я их только рукой да ногой. А что не верить? Вся бригада смотрела.
Двое суток сидел я в этой камере. Двое суток не спал. Дегтярев сперва заглядывал, а потом бросил, и сынишка перестал ходить. Дегтярев был нами недоволен и велел меня перевести в другую камеру. Утром сказа ли, чтоб я приготовился «с вещами». Пока гремели ключами, я стоял у двери. Лева стоял рядом. Мы молчали. Потом открылась дверь. Он сказал: «Слушай. У нас после чужого человека бьют посуду, из которой он ел, чтоб слюна его не посеяла раздор среди нас. Я что-то не знаю, я не пойму, какой ты, но бить посуду после тебя я не хочу».
+ + +
Дегтярев, Дегтярев, как много интересных судеб прошло мимо тебя, сколько удивительного мог ты увидеть в «волчок» камеры. Да что «волчок»! Все «волчки» всех камер твоими были! Другие тему мучите льно ищут, а у тебя вон их сколько было. Как же случилось, что прогля дел ты такие россыпи? Ты б мог стать классиком, ну, не классиком, так на худой конец, Валентином Катаевым или Шейниным.
Как несправедлива к нам судьба. Мне б твою должность. Я б обязатель но стал писателем...
+ + +
Из газет я узнал, что объявлен конкурс на лучший рассказ, посвящен ный славному шестидесятилетию органов государственной безопасно сти. Этой-то славной дате я и посвящаю свой рассказ. Прошу уважае мое жюри обратить внимание на то, что рукою автору управляла не столько корысть (деньги, правда, позарез нужны), сколько чувство глубокой признательности к органам КГБ.
Неисповедимы пути Господни, и моей убогой голове не понять, зачем понадобилось нашей славной разведке красть из Западного Берлина участника французского Сопротивления, еврея по национальности, журналиста Гевюрца и зачем понадобилось нашей не менее славной прокуратуре (интересно, а будет конкурс, посвященный прокуратуре?) осудить французского подданного на длительный срок заключения в сибирские лагеря... за сионизм.
Короче, Гевюрц нашел меня в бараке. Волнуясь, на ломаном русском языке он сказал, что в бригаде его жидом обзывают, что вчера брига- дир лопатой ударил, а когда он пожаловался оперуполномоченному, то все отшатнулись от него. Пожалуйста, скажите, как быть? Что дальше делать? Я сказал: «Не ломайте себе голову, Гевюрц, и если кто-либо вас опять ударит или оскорбит, то ради б-га никому не жалуйтесь. Бейте, Гевюрц. Кулаком бейте, бейте камнем, лопатой. Бейте всем, что под руку попадет, но бейте обязательно».
Через пару дней исцарапанный и счастливый Гевюрц нашел меня в бараке.
Если на Страшном Суде Господь укажет мне на мои прегрешения, я тогда расскажу ему о Гевюрце.
+ + +
ЗАСЕРЯ

С тех пор, как перевели нас на разгрузку угля, у меня совсем работа перестала клеиться. Средняя выработка моя равнялась 23-27 процен там. Пайку давали самую тощую, но дело было в зоне, и голодать мне ребята не давали. Так продолжалось несколько месяцев, и все было бы хорошо, но тут начальник КВЧ (его звали Васей Сопливым) объявил нам о приближении дня рождения Сталина Иосифа Виссарионовича. Он сказал, что все, кто чувствует себя перевоспитавшимся, должны к этой знаменательной дате сделать подарок Вождю. Если есть у кого деньги на лицевом счету, можно сделать денежный подарок, а у кого их нет, гот может доказать свою любовь высокой производительностью труда. Как на зло, ни денег, ни высокой производительности у меня не было. А еще Вася Сопливый сказал, что если кто оставит Вождя без подарка, тот тем самым подтвердит свою озлобленность и наличие камня за пазухой против первого в мире Социалистического Государства. Во время своего выступления Вася то и дело поглядывал на меня, поэтому я счел свои долгом сказать, что если это он меня считает неперевоспи- тавшимся и неразоружившимся, то он глубоко заблуждается, что вот как раз к этой дате я взвесил все свои внутренние и внешние резервы и теперь обязуюсь дать 170 процентов. А слова я на ветер не бросаю... Вася Сопливый похвалил меня, каждый из нас написал торжественное обязательство, и окрыленные, мы двинулись на работу.
Прошло немало лет, а мне до сих пор стыдно перед Сопливым Васей. Дело в том, что вечером при подведении итогов выяснилось, что я опять дал свои 23 процента. Вася Сопливый очень обиделся, и меня прямо с работы в наручниках отправили в изолятор. Семь суток отси дел я там. Изголодался так, что уж и кушать не хотел.

Был у нас вор. Он у начальника Лагеря прямо на столе нагадил. Его за это прозвали Засерей. К нам, политическим, он испытывал нежную привязанность. Когда меня выпустили из изолятора, Засеря первый ждал меня у ворот с куском хлеба. С трудом проглотил я хлеб и сказал Засере, что очень хочу какой-нибудь зелени. А у нас прямо у вахты, в запретной зоне охранники посадили несколько грядок лука и огурцов. Засеря повел меня туда. Перелезли мы через проволоку и стали рвать зелень прямо на глазах у ошалевшего вертухая. Потом вертухай очнулся, закричал, снял трубку и хотел звонить на Центральную вахту. Беды б нам не избежать, но тут Засерю осенила блестящая мысль. Он прошипел вертухаю: «Звони, гад, звони, мы то тоже молчать не будем, мы слышали, как ты ругал Колхозы, и еще расскажем, как ты у нас за водку сапоги купил и ни водки, ни сапог не отдаешь. Звони же, гад, посмей только, пес».
Но пес не стал звонить, пес повесил трубку, и мы, грызя огурцы, удали- лись с достоинством.
+ + +
ВАГНЕР

Был у нас профессор по холодной обработке металла. Кажется, Вагнер фамилия. Говорят, раньше по его учебникам студенты учились. Старый он был да здоровьем слаб, вот и поставили его следить за порядком в уборной. Работа нетрудная, тем более, что уборных-то и не было. Просто по обе стороны вдоль проволочного заграждения (что отделяло мужс кую зону от женской) были вырыты канавы. Все как есть было на виду, но нашей канавой ведал Вагнер, а женской старая цыганка, простите, фамилию ее я забыл начисто.
Как-то к нам нагрянуло начальство. Осмотрели они запретную зону, карцер, вахту, ворота, лозунги прочитали и остались довольны. Начальника нашего похвалили. А ему так лестно стало, что не выдер жал и похвалился, что де у него при уборной профессор работает, а чтоб высокое начальство не усумнилось, послал за профессором дневально го. Пришел старик, и начальник спрашивает у него: «Ты, батя, правда, профессор?» Батя ударил себя в грудь кулаком и сказал: «Гражданин начальник, бл . дь буду, что я профессор». Начальство просто со смеху подыхало. Молодец, батя!
+ + +
ТИМКА

У Тимки были большие голубые глаза. Повели Тимку в изолятор, а я провожать его пошел. Был солнечный день. Посмотрел Тимка больши ми голубыми глазами в огромное синее небо и сказал:
— Мир-то какой большой, а жить негде.
Хороший был парень Тимка.
+ + +
Рядом с нами был Лагерь военнопленных японцев. Тех из них, кто плохо поддавался идеологической обработке, сперва держали в изоля торе, а потом переводили в нашу зону. Интересно у них проводилась эта обработка.
Среди пленных начальство находило подходящего. Подходящий принад лежал к прогрессивным Коммунистическим движениям и потому сотрудничал с лагерной администрацией. Голодно было, работали на трассе. А этот марксист сидел в зоне и жрал в три горла. Преимущество Социалистической Системы над капиталистической было столь очевид ным, что многие пленные заявили начальству о своих симпатиях к Коммунистической партии Советского Союза и ее Центральному Коми- тету. Тут еще важно было не опоздать. И все, кому удалось это сделать вовремя, стали придурками.
С остальными получилось хуже. Опоздавших пришлось собрать в отдельную бригаду и на трассу их гоняли, как остальных. Но только бригаде этой участок отводился получше и еды давалось побольше. И на работу они ходили с красными флажками.
Вскоре еще создали такую бригаду. Потом еще. А там и все бригады стали такими.
Вроде все хорошо, только б жить да радоваться. Но тут обнаружился изъян в марксистской идеологии: чем больше приверженцев станови лось у нее, тем меньше должностей и еды она могла им дать. Правда, флажков хватало.
Их прямо в зоне делала инвалидная бригада...
+ + +
СЕРЕЖКА

Сережка очень любил отца. Сережка знал, что отец пишет что-то. Тетрадь у него такая была. Потом арестовали. Там и умер. Мать замуж вышла. Отчим хороший, военный, но Сережка никому, даже маме не говорил про тетрадь. Когда исполнилось четырнадцать лет, он решил бежать через границу с тетрадью в Турцию.
К нам привезли его из малолетки. Разглядеть его было невозможно. Он весь утопал в телогрейке, в калошах, в огромной пограничной фуражке. В мастерской стоял токарный станок, так начальство пожалело Сереж ку (хоть он и политический) и поставило его учиться работать на этом станке, все легче, чем на общих. Станок большой, Сережке ящик под ноги ставили, чтоб доставал. Так и работал, стоя на ящике. Лагерь уголовный. Мразь тон задавала, мразь отборная, но ведь вот и она жалела. Во сне Сережка мочился, кричал, а его не ругали, не смеялись над ним. Кому б еще такое позволили? Неровный. То съежится, молчит, его не видно, не слышно, а то вдруг разговорится. Разговорится так, что не остановишь. В нашем бараке язвенник умирал. Умирал медленно. Иногда вечерами он играл на гитаре. Играл изумительно, играл так, что даже ... падаль дышать боялась. Однажды он играл что-то бодрое. Сережка подсел рядом и вдруг запел. Мордаха оказалась лихой, задор ной, а нос совсем курносым. Он сиял, и всем хорошо было.
У него с легкими что-то получилось, слабые они были. После работы я приходил к нему. Иногда он не узнавал, метался, бредил. А иногда лежал тихо с открытыми глазами. Как-то он сказал мне: «Я, наверное, в бреду говорю невесть что, а вы рядом все сидите, вас не подослали ко мне?» Я не сердился, на него нельзя было сердиться. Я сказал: «Чудак ты, Сережка. Ты хороший парень, но за уши я тебя все равно оттаскаю. Вот увидишь. Как только на ноги встанешь». Он слабо улыбался.
Умер он. Потом мать приехала с отчимом. Гроб цинковый привезли. Да только без толку все это. Не отдали им Сережкино тельце.
Тельце его не отдали.
+ + +
Случай, из которого читатель легко сделает вывод о том, что корыст ный человек не может быть причастен к искусству.
Тарасевича попросили рассказать какой-нибудь роман, а за это дали кусок жмыха. Тарасевич стал рассказывать «Камо грядеши». Рассказы вает, а сам то и дело от жмыха откусить старается. Сперва ему по-хоро шему сказали: «Что же ты, падлюка, по-человечески говорить не може- шь? Ты же грамотный. Ты что ж, гад, хочешь, чтоб твой жмых совсем забрали?» Тарасевич сказал, что больше так не будет, и слово дал... Слово дал, а как забудется, так опять жмых в рот тянет. Ребята разозли лись, жмых отобрали и сказали, что вернут после того, как рассказыва- ть кончит. Так он, чтоб до жмыха своего дотянуться, весь роман этот скомкал, смял.
А говорит, на свободе учителем работал...
+ + +
В бараке холодно, пусто. Мы пришли с ночной смены и уже засыпали. Скрипнула дверь. Кто-то прошаркал к печке. Остановился. Я открыл глаза. Измерзший. Опущенные плечи. Высокий. Беззубый приоткрытый рот и болтающиеся уши шапки ушанки делали его похожим на старую больную собаку.
Вот он расстегнул телогрейку и тощим, грязным животом прижался к теплым кирпичам... Так он блаженствовал, даже урчал. Затем урчание обрело слова, а там и мелодию. И вот передо мной — Канцона Листа.
Так я впервые увидел Чуричева. Я не знал тогда, что видел чудо.
А он ушел. Ушел, не отогревшись, не наевшись. Ушел, так и не сказав, как удалось ему не ожесточиться. Как удалось ему пронести свое доброе сердце через все шмоны двадцати трех лет лагерной жизни.
+ + +
У нас женщин, которые рожали в Лагере, звали мамками. В зоне барак для них стоял. Детей считали вольными и держали отдельно, за зоной. А когда кормить нужно было, то мамок к ним водили под конвоем. Не знаю, почему, но умирали детишки. Кто говорит от вируса, кто — от эпидемии, а опер сказал, что мамки сами детей своих умерщвляют...
Я в кузнице работал. Скобы делал. Норма большая, а тут мамки прихо дят. Просят, чтоб я памятники детишкам сделал. Сменщик мой, Ворохо бин, хлеб с них брал, так мамки ко мне шли. Ворохобин злился очень.
Возьмешь миллиметровый лист, вырубишь звезду. Приклепаешь к железному пруту. Конец заостришь. На звезде мелом напишешь имя, фамилию, год, день рождения, день смерти. Вот и все. Вот и весь памятник комочку, которому так и не суждено было стать человеком.
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

  • 0 comments