February 28th, 2017

ГРАФ ОРЛОВ

ПЛАЧ РУССКОЙ ЭМИГРАЦИИ ПО ПОГУБЛЕННОЙ РУССКОЙ ЗЕМЛЕ



На нас, на всех лежит ответ за кровь Государя и за гибель нашей Земли. Одни, в безумии своем, восстали на власть, создавшую Россию; другие, по нерадению и малодушию, не сумели этот Мятеж подавить; третьи, по невежеству своему, равнодушно взирали на крушение вековых устоев нашей Державы. И все, и каждый из нас виновны в том, что не сумели сохранить и уберечь Царя своего. И Бог карает за это Русский народ. С падением Престола, со смертью Царя, ВСЕГО лишилась Россия. Величие
и славу, святыни и богатства... Всё... Всё... и даже свое имя она потеряла... Всё потеряла, и сама отлетела, как сон... И там, на далеком Севере, где в безымянной, неотпетой могиле покоится прах ее последнего Государя, там же ЛЕГЛА И СОКРЫЛАСЬ РОССИЯ.
И будет лежать там дотоле, доколе не склонит перед этой могилой колени весь Русский Народ и не оросит ее живой водой своего покаяния. И встанет тогда из Царской могилы Россия и грозно будет ее пробуждение...

Сергей Ефимович Крыжановский

(РУССКАЯ ЛЕТОПИСЬ. Кн. 7. Париж. 1925. С. VII)
-----------------------------------------
Истинно так!
ГРАФ ОРЛОВ

ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО А. Н. АЛЕКСЕЕВОЙ, ЖЕНЕ ген. АЛЕКСЕЕВА



Глубокоуважаемая Анна Николаевна!
В № 12 «Русского голоса» помещено Ваше письмо, в котором Вы горячо протестуете против статей «ЦАРСКОГО ВЕСТНИКА» (№№ 181—184), посвященных образу действий высших русских военачальников при начале Русской Революции.
Вы упрекаете меня в отсутствии безпристрастности, в неспособности исторически мыслить, в невежестве, в убожестве мысли, в том, что я бросаю комок грязи, лягаю и оскверняю память тех, кто давно лежит в могиле и публично стыдите меня за это.
Глубокоуважаемая Анна Николаевна! Мне весьма понятны волнующие Вас чувства супруги, горячо чтущей память своего покойного мужа, я глубоко скорблю, что я должен был доставить это огорчение Вам и Вашей высокочтимой семье; поверьте, что с гораздо большей радостью я сделал бы для Вас что-либо приятное. Однако те мотивы, которые вынудили поставить вопрос во всей полноте об Отречении нашего Царя-Самодержца от Престола, настолько важны для ближайшего будущего, что всякие личные настроения отступают на второй план.
Сейчас мы переживаем исключительно ответственное время.
Наш долг перед своей великой Родиной повелевает нам подготовить те исходные положения, на которых возможно Возрождение Русского Народа.
Единственно возможный для этого путь — это сосредоточение всех честных активных Русских сил вокруг великой Идеи восстановления Престола Царя-Самодержца, разрушенного Революцией. Другого пути нет и все, кто этому активно препятствуют, препятствуют Возрождению Русского народа и России.
К большому сожалению, в эмиграции, несмотря на весь пережитый ужасный опыт, существует группа лиц, к несчастию имеющая влияние среди наших доблестных воинов, которая основывается на революци- онных положениях 1917 года. Не рискуя выставлять свое собственное знамя, они начертали на этом знамени имя Вашего покойного супруга генерала М. В. Алексеева, как своего основоположника.
Роковая ошибка Начальника Штаба Верховного Главнокомандующего генерала Алексеева заключалась в том, что, во-первых, он не уберег Царского Престола, а, во-вторых, в том, что при основании Добровольче ской Армии он не положил в ее основу идеи восстановления Царского Престола, разрушенного злодеями при его очевидном попустительстве.
Несомненно, что генерал Алексеев был исполнен лучших намерений. Он, очевидно, хотел победоносно окончить войну, сохранить верность союзникам, избежать Смуты и принести благо Русскому народу, но по какому-то ужасному легкомыслию генерал Алексеев поверил злодеям, что будто бы достижению этих прекрасных целей мешает Царь и вместо того, чтобы перед всей многомиллионной армией быть образ- цом верности Царю до смерти, он стал на сторону бунтовщиков. И что же случилось с теми благородными целями, к которым он стремился? Россия потерпела позорное поражение, была ввергнута в ужасную Сму-
ту, а Русский Народ — в бездну гибели.
Если бы у Начальника Штаба Верховного Главнокомандующего был даже такой выбор: что более важно — победа над внешним врагом или Царь, верность союзникам или Царь, сепаратный мир или Царь, Смута или Царь, конституционное Министерство или Царь, то русский генерал по долгу Присяги должен быть, прежде всего, верен Царю, эта верность важнее каких бы то ни было политических успехов, эти успехи могут быть в России достигнуты только через Царя и с Царем.
Однако Царь нисколько не мешал ни продолжению войны, ни победе над врагом, ни верности союзникам, ни благу народа, ни внутреннему миру. Гнусная клевета на Царя и, главным образом, на Царицу, нравст- венная красота и величие Которой сияет все более, теперь опровергну- та полностью. Если этот слух с провокационной целью можно было пустить в среде падких на сплетни обывателей, то как мог оказаться жертвой этих слухов Начальник Штаба? Очевидно, что он был во власти революционных идей и утратил ясное понимание того, что Царь для России — ВСЕ, и что БЕЗ ЦАРЯ России НЕТ.
Когда Государь, переживший на ст. Псков поистине Гефсиманские страдания, которые в нравственном отношении, конечно, были сильнее страданий Екатеринбургских, кстати сказать, явившихся естественным последствием измены России своему Венценосному Вождю, Божьему Помазаннику, так вот, когда Государь возвратился в Ставку и прощался со Ставкой, то один из солдат не выдержал прощания с Царем и лишил- ся чувств.
Простой солдат не мог вместить в своем уме и сердце, как это можно жить без Царя.
Также ярко понимал ужас происходившего сербский военный предста- витель полковник Лонткиевич, со слезами целовавший руку Русского Царя, — это был порыв доблестного воина и выразительный жест по адресу Революции.
Вот этого понимания, этого чувства, к прискорбию, не доставало и не достает у наших Высших военачальников.
Однако скажут, что же мог сделать ген. Алексеев, неужели же он один мог остановить Революцию?
Да, фактический повелитель всех вооруженных сил Великой Империи мог погасить Революцию, во всяком случае он должен был это сделать какой угодно ценой, он обязан был пытаться это сделать ради спасения Царского Престола, он должен был сделать все, вплоть до того, чтобы ПОЛОЖИТЬ СВОЮ ЖИЗНЬ за Царя. Если бы даже вся Армия и вся страна пошли ПРОТИВ Царя, он, как ближайший сотрудник, должен был быть с Царем и за Царя. Такова Русская Присяга и таков долг русского воина.
Тогда, даже в случае победы Революции, имя ген. Алексеева вошло бы в историю, как имя светлого героя и могло быть действительным Знаменем Русского Возрождения.
Эта роковая ошибка могла бы быть еще до некоторой степени исправле на при основании Белой Добровольческой Армии, если бы в ее основу ген. Алексеев положил те идеи, которыми жила Россия всегда, но и здесь основатель великого патриотического Дела допустил ужасную ошибку и вновь оказался во власти ничтожных мыслителей, лепетав- ших непредрешенчество.
И вот, после всего пережитого, после ужасных, невиданных крушений, в основу Русского Освободительного Движения вновь крадутся губитель- ные идеи. Нет, в третий раз эта ошибка не должна быть допущена...
Все, что случилось, крайне печально, ужасно. Однако в страшном, безысходном русском горе есть одна светлая черта. Жизнь с неопрове- ржимой ясностью показала, что Царь Самодержец, царствующий Божией милостью, НЕ ПУСТОЙ ЗВУК, что за прикосновение к Венценос- ному Вождю НЕСЕТ ВЕЛИКУЮ ОТВЕТСТВЕННОСТЬ ВСЯ НАЦИЯ.
В этом смысле правда Божия не оказалась попранной на Русской Земле.
После всего пережитого можно смело сказать, что если Русское Общес тво не образумится и не вернется к Богом установленному порядку Русской жизни, то Россия погибнет навсегда...
ГРАФ ОРЛОВ

ОТРЕЧЕНИЕ НИКОЛАЯ II. ВОСПОМИНАНИЯ ОЧЕВИДЦЕВ Ген. Н. М. ТИХМЕНЕВ.




Ген. Н. М. ТИХМЕНЕВ. Последний приезд Николая II в Могилев

В Петербурге произошла революция… Все более и более сгущавшиеся телеграммы Родзянко к государю: безпорядки – мятеж – революция… Посылка с войсками генерала Иванова из Могилева в Петроград для подавления бунта…
Прошли два томительных дня. Пожар в Петрограде разгорался. Движение Царского поезда по Московско-Виндавско-Рыбинской дороге, переход на восток на Николаевскую дорогу, возвращение на «Дно»; движение на запад на Северо-Западную дорогу; прибытие в Псков. Пребывание в Пскове. – Отречение. Уже позже узнали мы п о д р о б н о с т и Отречения. Узнали и о том, как впустую пропал весь заряд красноречия человека, поехавшего убеждать Царя об Отречении. «Я уже решился», т. – е. решился РАНЬШЕ ВАШЕЙ РЕЧИ, – таков был ответ Государя на речь Гучкова. ОТРЕЧЕНИЕ ЕГО ДЕЙСТВИТЕЛЬНО БЫЛО, как сказал он (Государь) позже нам. – «следствием его решения», принятого под влиянием представлений Высшего командного состава Армии, но вне всякого влияния речей посланцов Думы.

К вечеру 3 марта Государь вернулся из Пскова в Могилев. Перед ген. Алексеевым встал вопрос – как же встретить Государя. Обычно, при его приездах на вокзал, собирались для встречи оставшиеся в ставке лица свиты (таких почти никогда не бывало, ибо свита была очень немногочисленна, и все лица свиты уезжали с Государем), Великие Князья и 6 – 7 человек старших генералов, с ген. Алексеевым во главе. Встретить Государя именно так, т. – е. так, как будто бы ничего не случилось, – казалось невозможным. Еще менее возможным было совсем его не встретить, или встретить одному Алексееву. С присущими ген. Алексееву тактом и сердечной деликатностью, он решил обставить встречу Государя так, чтобы хотя бы здесь, в бывшем своем штабе, не почувствовал он ослиного копыта. На встречу Государя были приглашены все генералы, штаб-офицеры и чиновники соответствующих рангов, т. – е. около половины числа чинов ставки, – всего человек около полутораста. В предвечерние сумерки серого холодного и мрачного мартовского дня собрались мы все в обширном павильоне, выстроенном на военной платформе могилевской станции, специально для приема Царских и других парадных поездов. Разбились по кружкам и в ожидании поезда вели разговоры о печальных событиях дня. Так как я первый должен был узнать о приближении поезда, то я и держался ближе к Алексееву. Мы стояли группой в 5 – 6 человек – Алексеев, вел. кн. Борис Владимирович и Сергей Михайлович, я и еще один-два человека. Только что были получены известия об о с т а в л е н и и Царской Семьи, оставшейся в Царском Селе, частью государева конвоя, о других печальных подробностях петроградских событий. Новости эти передавались из уст в уста и говорили о них и в нашем кружке. Алексеев больше грустно молчал; был молчалив и вел. кн. Борис Владимирович, за то вел. кн. Сергей Михайлович, с присущей ему злой иронией и остротой языка, называл все вещи настоящими именами. Сумерки сгущались. В дверях показался комендант станции и доложил мне, что Царский поезд вышел со ст. Лотва – последний полустанок верстах в б – 7 от Могилева. Я доложил Алексееву, и все мы следом вышли на платформу, где и выстроились длинной шеренгой по старшинству чинов. Я стоял шестым или седьмым справа и оказался почти против дверей Царского вагона при остановке поезда.

(…) Через несколько мгновений в двери вагона показался Государь и сошел на платформу. Он был одет в форму кубанских казаков – в этой форме ходил он и в последние дни пребывания своего в ставке – в пальто, в большой бараньей папахе, сплюснутой спереди и сзади. Он очень сильно изменился за то время, что я его не видел. Лицо сильно похудело, было желто-серого цвета, кожа как то обтянулась и обсохла на скулах; весь вид государя был очень нервный. Однако, через несколько мгновений он, видимо, овладел собой, улыбнулся своей всегдашней приветливой улыбкой и всем нам отдал честь, слегка поклонившись. В это же время к нему приблизился министр двора ген. – ад. гр. Фредерике и дворцовый комендант ген. – м. Воейков. Бедный старик Фредерикс, как всегда тщательно одетый, выбритый и причесанный, казался совсем убитым, и одряхлевшим. Государь подошел к правому флангу нашей, жутко молчавшей, шеренги и начал обход, никому не подавая руки, но, или говоря кое-кому по несколько приветливых слов или, большею частью, по своему обыкновению, молча задерживаясь перед каждым на несколько мгновений. Левей меня и рядом со мной стоял свиты его величества ген. Петрово-Соловово, постоянно живший в ставке. За несколько дней до революции он уехал по своим делам в Москву, откуда вернулся в ставку накануне приезда Государя. Этот, с хорошим университетским и общим образованием, человек, губернский предводитель дворянства и богатый землевладелец имел в своем лейб-гусарском мундире вид кутилы и беззаботного малого, каковым он, однако, вовсе не был, будучи человеком весьма дельным, острым и умно находчивым на язык, Государь приветливо с ним поздоровался сказал ему: «а, вы вернулись». Петрово-Соловово, как и все мы, подавленный и взволнованный этими минутами встречи Государя – ОТРЕКШЕГОСЯ ГОСУДАРЯ – в ближайшей свите которого он был, и, видимо, в желании как-нибудь выразить Государю наполнявшие его чувства и горя, и сожаления, и любви к нему, – в ответ на полувопрос, полузаявление Государя, сразу быстро и много заговорил. Стал рассказывать о причинах своего пребывания в Москве, о болезни своей сестры и о подробностях этой болезни и пр., совершенно не замечая, что Государь все время порывается идти дальше. Воспользовавшись секундной паузой в речи генерала, Государь перебил его неопределенными словами, сказав нечто вроде «да, ну так, вот так», – и продолжал свой обход.

Окончив обход, Государь на минуту зашел в вагон, вышел оттуда и направился к своему автомобилю, который подали ему непосредственно к вагону. Воспользовавшись этой минутой, я подошел к гр. Фредериксу, чтобы выяснить у него один мелочный вопрос. Все мы понимали, что чувство элементарного приличия заставляет нас думать о том, чтобы во время пребывания Государя в ставке, – которое, как нам было ясно, будет очень кратковременным, постараться не нарушать тех мелочей сложившихся в ставке повседневного обихода, которые касались личности Государя. Одна из этих мелочей заключалась в следующем. Мне, как высшему начальнику почтово-телеграфной частя на театре военных действий (у меня в подчинении в числе прочих, было несколько тысяч почтово-телеграфных чиновников), ежедневно приносили прямо с аппарата наклееенную на телеграфном бланке подлинную ленту агентских телеграмм. Эти депеши я непосредственно от себя сейчас же пересылал Воейкову, а он передавал их Государю, который их всегда внимательно и читал. Нарушать этот порядок я, по указанной выше причине, не хотел. С другой же стороны, агентские телеграммы в это время были полны такой безудержной и лакейской ругани, направленной лично против Государя и его семьи, что я прямо не решался посылать их. За разрешением этого вопроса я и обратился к гр. Фредериксу: «Как же вы думаете, ваше сиятельство, посылать депеши, или лучше не посылать, – может быть Государь и не вспомнит о них». Бедный старик, подавленный и удрученный, ничего не мог мне ответить: «Да, да – нельзя, не нужно, но и нельзя… Знаете, спросите Воейкова». Воейков на секунду задумался, «А не можете ли вы их как-нибудь подцензуровывать сами», спросил он меня, – «ну, вырезать особенно плохие места». Я сказал, что это совершенно неосуществимо, просто технически. «Да, да. А он (т. – е. Государь) непременно спросит», сказал Воейков. «Знаете, присылайте попрежнему. Все равно, что уж теперь – махнул он рукой – он, все равно, знает», т. – е. знает, что его поносят. Я продолжал посылать эти депеши каждый день с новой болью и каждый раз с негодованием. Не знаю, показывались ли эти депеши Государю.
Государь уехал во дворец. Разъехались, с тяжелым сердцем, и мы в места ни на секунду не прекращавшейся нашей службы – службы, которая со дня на день делалась все бесполезнее и бесполезнее, ибо все видней и видней было, что никакой войны с надеждой на успех, продолжать мы не можем.
По возвращении своем в Ставку, после Отречения, Государь пробыл в ней, не считая вечера 3 марта и утра 9-го, когда он уехал, четыре полных дня. Внешний обиход его жизни в эти дни не изменился, если не считать того, что всякие приглашения к завтраку и к обеду, за исключением Великих Князей; были прекращены. По видимому, в первые, по крайней мере, два дня он продолжал ходить и в то помещение штаба, где Алексеев делал ему доклады о ходе военных действий. Не решаюсь утверждать этого определенно, но помнится, что тогда говорили, что эти посещения вызывали серьезное неудовольствие против Алексеева в Петрограде, где Временное Правительство и «Совет рабочих и солдатских депутатов», через своих агентов, преимущественно из писарского населения ставки, были точно осведомлены о всем, что там происходило. На другой день после приезда Государя, т. – е. 4 марта, в ставку приехала из Киева вдовствующая Императрица, осталась в своем вагоне на станции и пробыла там все время до отъезда Государя. Со времени ее приезда Государь большей частью обедал и завтракал у нее.
Чтобы попасть из дворца, т. – е. из губернаторского дома, стоявшего на самом берегу Днепра, на вокзал, надо было проехать свыше двух верст, при чем большую часть этого пути приходилось делать по главной прямой и широкой улице города. Государь ездил на станцию в закрытом автомобиле. При встречах с быстро едущим автомобилем многие не успевали узнать Государя. Из тех, которые узнавали, некоторые – военные и штатские – приветствовали его, или на ходу снимали шляпы и отдавали честь, или останавливались. Были такие, которые узнавали и отворачивались, делая вид, что не замечают. Были и такие, которые узнавали, не отворачивались, но и не кланялись. Но зато были и такие, которые останавливались, становились на колени и кланялись в землю. Много нужно было иметь в то время душевного благородства и гражданского мужества, чтобы сделать такой поклон. Однако, такие люди нашлись.

Отъезд Государя, по приказанию из Петрограда, был назначен утром, помнится, в 9 час, а еще раньше должны были приехать экстренным поездом посланцы Временного Правительства (с тайным предписанием об аресте его – прим. Ред.). Так сказать, на сборы в дорогу времени Государю совсем не давалось. Однако, безконечная революционная болтовня произносимых на промежуточных станциях речей, задержала в дороге послов – двух кадет и двух социалистов (последние – по выбору совета рабочих и солдатских депутатов), и они опоздали.

Около половины одиннадцатого я получил записку, что Государь перед отъездом желает попрощаться с чинами Ставки, чего, как раз и не желали, по видимому, в Петрограде. Ген. Алексеев просил собраться, по возможности, всех в 11 час. в помещении управления дежурного генерала. Едва успел я дать знать об этом подчиненным мне и расположенным в разных зданиях учреждениям, как наступило уже время идти «А вы не пойдете?», спросил встретившегося мне ген. К. – «Нет, знаете, что же там», небрежно, ответил он мне. – «Надо, наконец, решить какого берега держаться». Нечего или, вернее, безполезно было отвечать. Я пришел на место собрания одним из последних. Ген. Алексеев был уже там. Это была довольно большая зала, бывшая в мирное время залой заседания могилевского окружного суда. От середины обеих длинных стен залы отходили на высокие баллюстрады, оставлявшие между собой широкой проход и отделявшие, в былое время, места для публики от судейских мест. Собравшиеся разместились в несколько тесно сбитых рядов по стенам, вокруг всего зала и по обе стороны баллюстрад, образовав, таким образом, как бы восьмерку. В правом верхнем углу этой восьмерки находилась входная дверь. Направо от нее, вдоль по поперечной стене зала стали нижние чины – человек около 50 – 60 – конвойцы, солдаты Георгиевского батальона, собственного Его Величества сводного пехотного полка, кое-кто из писарей. Мне пришлось стоять в правом нижнем углу весьмерки, а мои многочисленные подчиненные и путейские чины заняли всю внутреннюю короткую стену зала. Левее нас, по длинной стене стояли офицеры конвоя, Георгиевского батальона, сводного полка и другие. Настроение в зале было очень нервное и напряженное. Чувствовалось, что достаточно малейшего толчка, чтобы вывести век эту толпу из равновесия.

Ровно в 11 час. в дверях показался Государь. Поздоровавшись с Алексеевым, он обернулся направо к солдатам и поздоровался с ними негромким голосом, как здоровался в комнатах. «Здравия желаем, Ваше Императорское Ве-личест-во» – полным, громким и дружным голосом отвечали солдаты. Выслушав ответ нижних чинов, Государь быстро направился вглубь залы и остановился в перехвате восьмерки, в нескольких шагах от меня, лицом в мою сторону. Я ясно, и до мельчайших подробностей видел его фигуру и лицо. Он был одет в серую кубанскую черкеску, с шашкой через плечо. Единственное изменение заключалось в том, что все военные союзнические Кресты, учрежденные во время войны, которые он носил постоянно, были сняты. На груди висел один лишь георгиевский Крест, ярко белевший на темном фоне черкески. Левую руку с зажатой в ней папахой он держал на эфесе шашки. Правая была опущена и сильно, заметно дрожала. Лицо было еще более пожелтевшее, посеревшее и очень нервное. Остановившись, Государь сделал небольшую паузу и затем начал говорить речь. Первые слова этой речи я запомнил буквально. Он говорил громким и ясным голосом, очень отчетливо и образно, однако, сильно, волнуясь, делая неправильные паузы между частями предложения. Правая рука все время сильно дрожала. «Сегодня… я вижу вас… в последний раз», начал Государь, «такова Воля Божия и следствие моего решения». Далее он сказал, что ОТРЕКСЯ ОТ ПРЕСТОЛА, видя в этом пользу России и надежду победоносно кончить войну. Отрекся в пользу брата вел. кн. Михаила Александровича, который, однако, также о т р е к с я от Престола. Судьба Родины вверена теперь Временному Правительству. Он благодарит нас за верную службу ему и Родине. Завещает нам верой и правдой служить Временному Правительству и во что бы то ни стало довести до конца борьбу против коварного, жестокого, упорного – и затем следовал еще целый ряд отлично подобранных эпитетов – врага. Государь кончил. Правая рука его уже не дрожала, а как-то дергалась. Никогда не наблюдал я такой глубокой, полной, такой мертвой тишины в помещении, где было собрано несколько сот человек. Никто не кашлянул и все упорно и точно не мигая смотрели на Государя. Поклонившись нам, он повернулся и пошел к тому месту, где стоял Алексеев. Отсюда он начал обход присутствующих. Подавая руку старшим генералам и кланяясь прочим, говоря кое-кому несколько слов, он приближался. к моему месту. Когда он был в расстоянии нескольких шагов от меня, то напряжение залы, все время сгущавшееся, – наконец, разрешилось. Сзади Государя кто-то судорожно всхлипнул. Достаточно было этого начала, чтобы всхлипывания, удержать которые присутствующие были, очевидно, уже не в силах, раздались сразу во многих местах. Многие просто плакали и утирались. Вместе с всхлипываниями раздались и слова: «тише, тише, вы волнуете Государя». Однако, судорожные, перехваченные всхлипывания эти не утихали. Государь оборачивался направо и налево, по направлению звуков, и старался улыбнуться, однако, улыбка не выходила, – а выходила какая-то гримаса, оскаливавшая ему зубы и искажавшая лицо; на глазах у него стояли слезы. Тем не менее он продолжал обход. Подойдя ко мне, он остановился, подал мне руку и спросил: «это ваши?». Я, тоже сильно волнуясь и чувствуя, что губы у меня дрожат, ответил. В эту же минуту я заметил, что стоявший правее меня ген. Егорьев, человек, как я выше сказал, до крайности нервный, очевидно уже не владея собой вовсе, спрятался за меня, и что государь его не видит. Тогда я полуобернулся назад, схватил правой рукой Егорьева за талию, выдвинул его вперед и сказал: «мои… и вот главный полевой интендант». Государь подал ему руку и на секунду задумался. Потом, подняв на меня глаза и, глядя в упор, сказал: «помните же Т., что я говорил вам, непременно перевезите все, что нужно для Армии», и, обращаясь к Егорьеву: «а вы непременно достаньте; теперь это нужно больше, чем когда-либо. Я говорю вам, – что я не сплю, когда думаю, что Армия голодает». Подав руку мне и Егорьеву, он пошел дальше. Подойдя к офицерам своего Конвоя, он никому не подал руки м. б. потому, что он виделся уже с ними утром отдельно. Зато он поздоровался со всеми офицерами Георгиевского батальона, только что вернувшимися из экспедиции в Петроград. Судорожные всхлипывания и вскрики не прекращались. Офицеры Георгиевского батальона – люди, по большей части, несколько раз раненые – не выдержали: двое из них упали в обморок. На другом конце залы рухнул кто-то из солдат конвойцев. Государь, все время озираясь на обе стороны, со слезами в глазах, не выдержал и быстро направился к выходу. Навстречу ему выступил Алексеев начал что-то говорить. Начала речи я не слышал, так как все бросились за Государем и в зале поднялся шум от шаркания ног. До меня долетели лишь последние слова взволнованного голоса Алексеева: «а теперь, Ваше Величество, позвольте мне пожелать вам благополучного путешествия и дальнейшей, сколько возможно, счастливой жизни». Государь обнял и поцеловал Алексеева и быстро вышел.

-------------------------------

Чего только сегодня не распространяют пролживые СМИ, находящиеся в известно чьих руках... И "Царь не отрекался", и "Царь спасся", "И Сталин спас Царскую Семью", и истории о 34-х спасшихся царевнах Анастасиях Романовых... И даже, что еврей Косыгин - Царского Рода, через Цесаревича Алексия. Гоям такая пища годится, переварят...
ГРАФ ОРЛОВ

БЕЛОЕ ВОИНСТВО ЗА ВЕРУ, ЦАРЯ и ОТЕЧЕСТВО!



После отречения Государя, во время предполагавшейся экспедиции Корнилова, кадет В. А. Маклаков пожелал видеть ген. Алексеева и был приглашен в его вагон. В. А. Маклаков заявил, что дни Временного Правительства сочтены и что, если восставший ген. Корнилов победит, то он должен восстановить законную Монархию и управление на основании Основных Законов Российской Империи.
Алексеев казался изумленным.
«— Как? Вы хотите восстановить Монархию. Это невозможно!
— Если действительно это невозможно, то вся попытка Корнилова безцельна. Нечего побеждать Революцию, чтобы ее вновь восстановля- ть...
— Не правда ли, как это странно, — продолжал Маклаков. —
Вы, генерал, помощник Верховного Главнокомандующего, лицо из Его окружения; вы протестуете против Монархии, а я, почти революционер, ее требую»...
На это ген. Алексеев ответил:
«Вы правы, но это именно потому, что я хорошо знаю Монархию, лучше чем Вы ее знаете, и потому я не хочу ее».
В. А. Маклаков ответил: «Быть может, но я лучше знаю наших полити- ческих деятелей, и потому я их не хочу»...

+ + +

Ген. Алексеев впоследствии сам сожалел обо всем случившемся пере- вороте власти, сказав: «Если б я тогда знал тех людей, с которыми вел
дело, я никогда не послал бы своей последней телеграммы командую- щим Армиями».
Что же представляет из себя нашумевшая статья г. Коморовского?
Сплошной набор громких фраз, связанный только выдержками из стихотворений гг. с популярными именами поэтов.
В эпиграфе помещены слова ген. Алексеева: «Нужно зажечь светоч, чтобы была хоть одна светлая точка среди охватившей Россию тьмы».
-- Да, истинная правда, но кто погасил этот светоч России? Вся эта мразь, которую хорошо знал кадет В. А. Маклаков, без содействия
и поддержки Ставки ничего не могла сделать...
Может быть, этот светоч был слаб, но он теплился, и хоть немного, но освещал путь. Однако он был погашен, и Россия погрузилась во мрак, и другого светоча зажечь — оказалось не такто просто. .
Я не стану разбирать, кто и что знал, скажу только: главные деятели, склонившие Государя к Отречению, преувеличивали свое значение. Они вообразили себя излюбленными людьми, за которыми толпами пойдет народ, и фрондировали пока все держалось обаянием Царской власти; как только это обаяние исчезло, то исчезло и все их величие, и на шахматной доске, вместо гордых фигур, оказались жалкие ... пешки.
Они даже не поняли того, что в Гражданской междуусобной войне нель- зя бороться без девизов. Борьба с большевиками — это не девиз. Надо сказать не только с кем борьба, но и за что идет борьба. Я в то время жил на Кавказе и хорошо знаю настроение Белой Добровольческой Армии: у громадного большинства девиз был -- «За Веру, Царя и Отечест- во», но его не провозглашали. Это было дело Вождей, но они, по-видимому, не смели открыто выступить с этим девизом, потому что недавно изменили Государю, а другого подходящего девиза еще не нашли (не употреблять было условием иностранной помощи - прим.). Народ, радостно приветствовавший колокольным звоном и цветами Добровольческую Армию, отшатнуло от нее, не зная, за что она борет- ся (большевики использовали всю силу лукавой пропаганды через свои многочисленные газеты, чтобы прекратить приток Добровольцев - прим.). Ряды Добровольцев редели в боях, а пополнения не поступало. -- «Быховец, Первопоходник, Галлиполиец — Священная Лестница ИСКУПИТЕЛЬНЫХ ПОДВИГОВ».
Громкие, не идущие к делу, слова, потому что речь идет не о
работе Армии, а только о идейной стороне.
Офицеры и солдаты геройски шли на верную смерть. Их подвигам удивлялись иностранцы. Когда французская эскадра подошла к Галли поли, и командующий эскадрой дал знать ген. Кутепову, чтобы он очистил место для десанта, то А. П. Кутепов сообщил, что на этом месте как раз в назначенное для высадки время он назначил маневры. У Русских не было ни покрывал, ни палаток. Спали на голой земле и паек получали половинный. Французы знали это. И вот на их глазах, в назначенное время, ранним утром встают с голой земли иззябшие, полуголодные и плохо одетые воины и начинаются стройные и отчет-
ливые маневры. Видя эту картину, французский командир эскадры не выдержал и закричал: «Да ведь это безумие со стороны Европы уничтожать такую силу в такое безсильное время». Вот, перед этими воинами должно благоговеть, память о них должна быть Священна для всякого Русского человека. Они пали жертвою исполнения долга, чести и Присяги, и своею смертью хотели ИСКУПИТЬ ИЗМЕНУ и предательство.
Таков взгляд на это дело, основанный не на шумихе громких фраз, а на фактах, материалах, уже опубликованных, и на словах самих деятелей. Закрывать глаза на это было бы новым ужасным, ничем не оправданным преступлением перед Родиной, в котором на этот раз повинны те, кто имеет в своих руках общественные трибуны.
Примите уверение в совершенном почтении.

Э. Р. ИСЕЕВ

ЦАРСКИЙ ВЕСТНИК. № 197.19.6/2.7.1931. С. 2-3;
№ 198.20.6/3.7.1931. С. 2.
ГРАФ ОРЛОВ

АРТЕМ ВЕСЕЛЫЙ РОССИЯ, КРОВЬЮ УМЫТАЯ СЛОВО РЯДОВОМУ СОЛДАТУ МАКСИМУ КУЖЕЛЮ



В России Революция,
вся Россия — митинг


---------------------------------
Самый, что ни есть пролетарский, самый великий описатель Революции и гражданской со стороны иродов - Большевиков - Артем Веселый. Как все оно зачиналось и развивалось... енто революцьенное дело... а в 37-ом писателя, как водится расстреляли... за ненадобностью, по пролетарской необходимости. Уж не что весельчак был! Закачаесся!
---------------------------------

Полк наш стоял на турецких фронтах, когда грянула Революция и был свергнут Царь Николай II.
Фронтовики диву дались.
Сперва было из старых солдат по-настоящему и не поверил никто, а разговор сквозь потянул бу-бу-бу, бу-бу-бу… Ждем-пождем, верно, приказ начальника Дивизии — переворот, Отречение Императора от Престола, тут тебе Дума, тут Временное Правительство, катай, братцы, благодарственные Молебны.

Рады стараться!
Горнист проиграл сбор, полк был выстроен треугольником.
— Право равняйсь!.. Смирно! Шапки до-лой!
Раскурил халдей кадило, рукавами тряхнул:
— Благословен Богъ наш…
Солдатский волос дыбом подымается, мороз дерет по коже… Стоим, не дышим: уж больно жалостно и вроде слезу у тебя высекает...
— Миром Господу помолимся…
Обкидываем себя крестным знамением, валимся на колени, лбами в землю бьем… «Бог ты наш, бог солдатский, нечесаный, немытый… И куда ты, бог, твою непорочную, некачанную, неворочанную, куда ты подевался и бросил нас, как плохой пастух овец своих? Зачем ты споки нул нас на растерзанье злой судьбине, и зачем ты, вшивый солдатский бог, не жалеешь нашей горькой солдатской жизни?»

Потряхивал батюшка кадилом, только космы развевались по ветру…
Повеселевшие солдаты ярко так друг на друга поглядывали и груди выправляли.
Помолились, оправились, ждем, что будет.
Выезжает перед строем дивизионный генерал — борода седая, грудь в Крестах и голос навыкате. Привстал он на стременах и телеграммой помахал.
— Братцы, его Императорского Величества Государя Императора Нико- лая Александровича у нас больше нет…
Помахал генерал телеграммкой, заплакал.
А солдаты испугались и молчали.
Один фейерверкер Пимоненко не уробел и смело развернул заранее приготовленный Красный флаг:
-- ДОЛОЙ ЦАРЯ! ДА ЗДРАВСТВУЕТ НАРОД!
Дух занялся!
Музыка заиграла!
Кто характером послабее, действительно заплакал. Стоим, — не знай на флаг глядеть, не знай генерала слушать…
— Братцы, старый режим окончился… Восхваление чинов отменяется… Превосходительств теперь не будет, благородий не будет… Господин генерал, господин полковник и господин взводный… Дожили до свободы, все равны… Но что бы там ни было, присягу в голове держи… Помни, братцы, Расея наша мать, мы ее дети…
Прорвалось:

— Ура!
— Ура-а!
— Ура-а-а!
Музыка все наши крики задушила.
Платком вытер шею генерал, прокашлялся и ну до солдат.

— Помни Устав, люби службу, не забывай Веру, Отечество… Вы есть серые Орлы, честь и Слава Русского оружия… На ваше беззаветное геройство глядит весь мир…
Опять загремело и пошло перекатом по всему полку:
— Ура!
— Ура-а!
— Ура-ааа… Ааа… Ааааа…
— Пострадали.
— Полили крову…
— Триста лет.
— Хватит!

— Браво!
— Царя к шаху-монаху на постны щи!

Уважил нас старик словом ласковым. Сыстари веков с нижним чином толстой палкой разговаривали, а тут эка выворотил его Превосходите- льство — хоть стой, хоть падай — все равны, слава, серые Орлы… Разбередил он сердце, разволновал солдатскую кровь, принялись мы еще шибче «ура» кричать, а которые из молодых офицеров бережнень- ко стащили генерала с коня и давай его качать.
Хватил полковой оркестр.
Отдышался старик, бороду разгладил и с молодцеватой выправкой, легко так, на носках, подошел к строю.
— Поцелуемся, братец!
И на глазах у всех дивизионный генерал расцеловал правофлангового первой роты, рядового нашего солдата Алексея Митрохина.
Полк ахнул.
Мы стояли, как каменные, и только тут поверили по-настоящему, что старый режим кончился и народилась молодая свобода в полной форме.
Шеренги дрогнули, перемешались все в одну кучу… Кто плачет, кто целуется. Казалось, все готовы идти заодно — и солдаты, и офицеры, и писаря, — лишь один сверхсрочный кадровый фельдфебель Фоменко слушал нас, слушал, пыхтел-пыхтел, но все-таки, негодяй, курносая собака, не подчинился, вытаращил глаза и давай орать во всю рожу:

— Неправда!.. Царь у нас есть и Бог есть!.. Его Императорское Величество был и будет всегда, ныне и присно и во веки веков!.. С нами Бог и Крестная сила! — Он перекрестился, густо сплюнул и, размахивая руками вперед до пряжки и назад до отказу, учебным шагом пошел прочь, барабанная шкура.
Не до него нам было тогда...
До самой ночи говорили ораторы, говорили начальники, говорили и солдаты, путаясь языком в зубах.

Все были как пьяные.
Принял полк присягу с росписью, целовал Крест, дал революционную клятву Временному Правительству.

Дело, помню, Великим Постом делалось.
Распустили мы над окопами Красный Флаг: войне — киты!
Живем месяц, живем другой, проводили Святую Неделю, Троицын день, войны и не было, а доброго не виделось. Ровно медведи, валялись по землянкам, укатывали боками глиняные нары, положенные часы выстаивали на караулах, ходили в дозоры, на всякой расхожей работе хрип гнули и неуемной тоской заливались по дому своему. Как и при старом режиме, вошь точила шкуру, тоска хрулила кости, а рядовые ничего не знали и по-прежнему, помня полевой Устав, терпели голод, холод и несли фронтовую службу.
Цейхгауз дивизионный по случаю Революции растащили мы дочиста. Мне шпагату четыре мотка досталось, подсумки холщовые: нестоющее барахлишко, а домой, думаю, вернусь — пригодится. Двое полтавских из девятой роты полковой денежный ящик утащили; и как им, дьяволам, Нечистая сила помогла, вовек не додуматься: весу тот ящик пудов десять, а то и все пятьдесят.

Комитеты кругом, в солдатских Комитетах споры-разговоры…
В каждом полку комитет, в каждой роте Комитет, в Корпусе будто Комитет был, да что там — каждый нижний чин, и тот сам себе Комитет, только бы глотка гремела. У меня, не в похвальбу будь сказано, смекалка не на палке — фронт научил, и два Георгия в грудь не задарма влеплены. Вторая рота в голос порешила:

— Будь ты, Максим Кужель, товарищ неизменный, будь нашим депута- том и мозолистыми руками поддерживай наш солдатский интерес.
То ли от страху, то ли от радости руки у меня дрожат — папироску свора чиваю, — однако виду не подаю и, закурив, отвечаю:
— Служил Царю, послужу и псарю… Малоученый я, но не робею и за солдата душу отдам.
— Крой, Кужель.
— В обиду не дадим.
— Верой и правдой чтоб.
Закрутил я ус кренделем и в Комитет.
На привольном воздухе Комитет, в офицерской палатке. Бывало, до этой палатки четырех шагов не дойдешь — стоп! Вытянешься — того гляди шкура лопнет: «Гав, гав, гав, разрешите войти!» Теперь, шалишь, кому захотелось, и лезь в Комитет, как в дом родной. Заходит серый и с офицером за ручку: «Как спать изволили?» — а то еще того чище: развалится серый, будто султан-паша, закурит табачок турецкий и под самый офицеров нос дым этак хладнокровно пускает, а он, его благоро- дие, вроде и не чует.
И смешно и дивно…
Вернусь в роту, расскажу-размажу, гогочут ребята, ровно жеребцы стоялые, и вздыхают свободно.
Дальше — больше, о доме разговоры пошли.

— Скоро ли?
— Да как?
— Пора бы…
— Сиди тут, как проклятый.
— Покинуты, заброшены…
— Защитники, скотинка безсловесная.
Солдатская секция и в Комитете нет-нет да и подсунет словцо:
— Как там?

— Ждите, братцы. Газеты пишут, скоро-де немцам алла верды, тогда замиренье выйдет, и мы, как всесветные герои, мирно разъедемся по домам родины своей.

— Три года, ваше благородие, газеты рай сулят, а толку черт ма.
— Помни долг службы.
— Больно долог долг-то, конца ему не видать.
— Много ждали, немного надо подождать.
Тут у нас разговор глубже зарывался.
— Не довольно ли, ваше благородие, буржуазов потешать? Наше горе им в смех да в радость.
— За Богом молитва, за Родиной служба не пропадет.
— Надоели нам эти песни. Воевать солдат больше не хочет. Довольно. Домой.
Начальники свое:

— Расея наша Мать.
Мы:
— Домой.
Они, знай, долдонят:
— Геройство, лавры, долг…
А мы:
— Домой.
Они:
— Честь Русского оружия.
Мы в упор:
— Хрен с ней, и с честью-то, — говорим, — домой, домой и домой!
— Присягу давали?
— Эх, крыть нам нечем, верно, давали… — И какая стерва выдумала эту самую Присягу на нашу погибель?
Оно хотя крыть и нечем, а к офицерству стали мы маленько остывать.
С горя, с досады удумали с соседними частями связаться. Набралось нас сколько-то товарищей, приходим в 132-й Стрелковый. Жарко, тошно. Солдаты и тут в нижних рубашках, распояской гуляют, а кото- рые, босиком и без фуражек.

— Где у вас Комитет, землячок?
— Купаться ушли, а Председатель в штабе дежурит.
Вваливаемся в штаб.
Председатель Комитета, Ян Серомах, с засученными по локоть рукава- ми, брился стеклом перед облупленным зеркальцем, стекло о кирпич точил.
— Рассказывай, Председатель, какие у вас дела?
— Дела, — говорит, — маковые…
И так и далее катили мы веселый солдатский разговор, пока Серомах не выбрился. Оставшийся жеребиек стекла он завернул в тряпицу, сунул в щель в стене и, обмыв чисто выскобленные скулы, поздорова- лся с нами за руки:
— Ну, служивые, вижу, вы народы свои, народы тертые, не дадите спуску ни малым бесенятам, ни самому черту… Гайда в землянку, чаем угощу.
Чаек, заваренный ржаными корками, пили мы вприкуску, с сушеной дикой ягодой, а ягоду Серомах насобирал, в разведку ходючи, и Предсе- датель рассказывал нам, как они своего полкового командира за его паскудное изуверство перевели на кухню кашеваром; как послали в Корпусной Комитет депутацию с требованием отвести полк в тыл на отдых; как на полковом митинге постановили чин-званье солдатское носить и фронт держать, пока терпенья хватает, а то срываться всем миром-собором и гайда по домам.
— По домам так вместе, — говорим, — и мы тут зимовать не думаем.
— Что верно, то верно: Ордой и в Аду веселей.
Провожал нас Серомах, опять шутил:
— Жизня, братцы, пришла бекова: есть у нас свобода, есть Херенский, а греть нам некого…
Всю дорогу ржали, Серомаха вспоминаючи.
ГРАФ ОРЛОВ

ТРУШНОВИЧ А.Р. ВОСПОМИНАНИЯ КОРНИЛОВЦА. Гл. III. В РОССИИ СОВЕТСКОЙ ГОЛОД 1921-1922 гг ЧАСТЬ ВТОРАЯ



Мы шли пешком, побираясь у крестьян, по селам, хуторам, поселкам. На Знаменке попали в облаву. Двоим удалось бежать, меня и приятеля забрали. Сидели в мокром, темном подвале. Следователь говорил плохо по-русски, караул — китайцы. Каждый вечер ждали смерти. Как важных преступников нас отправили в Кременчуг. Месяц тюрьмы изнурил нас до крайности. Еле двигались, поддерживая друг друга. Падали от голода. Зубы начали шататься. В Кременчуге держали нас в темном подвале, где ни сидеть, ни стоять невозможно. Повезли в Моск- ву в ВЧК. С транспорта удалось бежать. Скитался по Украине, крестьяне к скрывавшимся от большевиков относились хорошо, редко кто выдавал.

Настала зима. Морозы небывалые, только старики помнили такие. Без пальто, без шинели, без белья, без чулок, в летней рубашке, дырявых ботинках, укрывшись мешком, повязав уши платком, я ехал 400 верст на открытой платформе. Что страшнее: голод или холод? Вопрос этот потом задавали не раз многие, очевидно, ни холода, ни голода не знав- шие. Трудно на него ответить. Испытали мы и то и другое. На платфор мах, на буферах, на крышах, свернувшись калачиком, ехали такие же, как я. Слезы замерзали на щеках.
Скрывался два месяца у знакомых. При облавах соседи предупрежда- ли — всегда удавалось скрыться. Ночные стуки стали средоточием всей психики. На них выработались условные рефлексы, которые действова- ли безперебойно, даже во сне. За все время пребывания под большевиками ночные стуки стали для нас мистическим символом Советской власти. Ночной стук наводил ужас на каждого порядочного русского человека. Если ночью с трепетом говорили: “стучат”, то это означало: где-то ворвались, разорили, увели, ограбили, выслали, расстреляли.

Убежище мое стало небезопасным. Снова холод, товарные поезда и страшный вопрос о хлебе и ночлеге. Много может перенести человек, намного больше, чем можно предположить.

Виделся с Зиной. Она работает, не голодает, но мне оставаться там нельзя, могут выдать.
Наступило тепло, и шинель теперь не нужна. Ехать поездами — одна прелесть. Взберешься на крышу вагона, подстелишь под себя мешок и потираешь руки. На крышах полно народу, ко всем у тебя родственное чувство, ко всем этим зайцам, страдальцам, едущим за хлебом, пробирающимся к своим или от своих бегущим, ищущим в громадной стране уголок, где бы не обобрали, не посадили, не оскорбили.

ГРОЗА НАДВИГАЕТСЯ

На Россию надвигалась гроза: природа завершала то, что начали люди. На громадных пространствах Средней и Нижней Волги, на Северном Кавказе — неурожай. Крестьяне, у которых продотряды отобрали все запасы, голодают. Чем ближе к зиме, тем положение безысходней. Кто им поможет? При старом Правительстве тоже бывал голод, но далеко не в таких размерах. К тому же присылали запасы из других Губерний, никто не запрещал крестьянам ездить за хлебом в районы, не затрону тые неурожаем. Оказывали помощь и Общественные Организации.
Теперь же на моих глазах крестьян стаскивали с крыш вагонов, с буферов, отбирали последние фунты муки, обмененные на одежду вдалеке от родного села, где голодающая семья ожидала отца с хлебом. Рядом со мной на крыше вагона рыдал крестьянин, оставший ся без шубы и без хлеба. Из-под Саратова он ехал на буферах, на крышах товарных поездов, голодный, измученный, чтобы в Дагестане обменять шубу на два пуда кукурузной муки для семьи из трех малых детей, жены и старика-отца, у которых в день его отъезда оставалось шесть фунтов муки. На станции Кавказская заградительный отряд отнял у него все и избил за слишком настойчивую мольбу:

— Я перед ними на колени: нешто вы не люди? Родные, детишки голодные! Отдайте... — Они меня ругать и вот как прикладом ахнули! Антихристы! Россия-матушка, что с тобою стало? Хоть бросайся под поезд. На что теперь ехать домой?
И на всех узловых станциях те же самые потрясающие картины. Сидишь на крыше вагона и с ужасом смотришь на неслыханные издева тельства над Русским Народом. Не бред ли наяву все это? Но нет: толчок поезда, грудь сжимается от безсильной ярости. Значит, не бред, а страшная действительность. За Екатеринославом я видел, как Заградительный Отряд остановил поезд за полверсты от станции, как всех мешочников выгнали в степь, как на них набросились, отбирая абсолютно все продукты, которые те везли с собой. Над степью поднялся стон, плач, дикие крики и причитания. В голоса ограбленных людей врывались гнусные, безсмысленные ругательства державных грабителей. Когда мы подошли, чтобы поближе посмотреть на это зрелище, нас отогнали выстрелами.

В РОСТОВЕ

Ростов-на-Дону. Нас пятеро “бывших”. Как быть, что делать? Я отпустил бороду, достал документы на чужую фамилию, они в полном порядке. Где я только не искал работу! Хотел использовать знание иностранных языков. Кому они теперь нужны, когда любой интернациональный сброд чувствовал себя здесь лучше, чем у себя на родине, и занимал самые хлебные места? Я искал любую физическую работу, но где ее найти? В промышленности царила разруха, рабочие уходили обменива ть на еду части фабричного оборудования в области, где не было голода. Торговля была уничтожена, да и какой из меня торговец? А есть нужно.
Город был полон голодающих. Степень несчастья, постигшего Русский народ, можно было увидеть, не выходя из дому. На противоположной стороне улицы стояла Церковь Святой Троицы, и к ее ограде ежедневно приходили голодающие крестьяне, зачастую целыми семьями. У огра- ды они опускались на землю, не в силах протянуть руку за милостыней. И большинство уже не вставало. Хозяйка нашей квартиры и ее знакомые настолько к ним присмотрелись, что могли почти без ошибки определить, когда умрет очередной голодающий.
В центре города стояло сгоревшее здание. Люди, проходя мимо него, с ужасом крестились. ЧеКа? Нет, здесь был лазарет, в котором при отступлении Белых осталось 60 раненых офицеров. Большевики его подожгли, а офицеров, выползавших к выходу, закалывали штыками. В 1922 году еще стояли почерневшие стены, на уцелевших балках висели покоробившиеся железные кровати. Дети, ютившиеся в подвалах лазарета, находили там обуглившиеся остатки скелетов...

БЕЗПРИЗОРНЫЕ

Эти дети были беспризорными, им государство должно было бы оказывать помощь в первую очередь. Но оно ждало, пока половина детей вымрет или разбредется среди населения. Тогда оно определит оставшихся на полуголодный паек в реквизированные дома, снабдив их фальшивыми фамилиями, чтобы они никогда не узнали, кто были их родители и какая их постигла судьба. Оттуда они смогут выходить в поисках добавочного питания. Несколько сотен или тысяч из них государство поместит в колонию ГПУ для показа иностранным делега циям и для вдохновения большевицких гусляров вроде Горького и всяких “путевок в жизнь”. Я видел безчисленное множество путевок, выданных большевиками русским детям. Среди них “путевок в жизнь” были десятки, а “путевок в смерть” — тысячи...
У этих детей, родители которых умерли от голода, были убиты в подвалах ЧеКа или пропали без вести, была своя организация, свое подполье со своими правилами, жаргоном и условными знаками, своим судом и моралью. Эту организацию детей, названных презритель но “безпризорниками”, следует рассматривать как удивительное прояв- ление самосохранения народа. Дети примерно от шести до десяти лет сопротивлялись гибели с такой энергией, которую не проявляли и взрослые. Русские дети почуяли душой, что их сигналов бедствия никто не услышит, и начали спасать себя сами. Те, кто их не знал, не могут себе представить, сколько эти дети вынесли, какие подвиги для спасе ния своей жизни совершили! Они преодолевали тысячи верст, привязав шись под вагоном или на укрепленной под вагоном доске, на буферах в поисках хлеба. Как перелетные птицы, они двигались с севера на юг и с юга на север. В лохмотьях, посиневшие от холода, терявшие от голода сознание, они продолжали бороться за свою молодую жизнь, прибегая и к кражам, и к грабежам, к чему угодно, как угодно и когда угодно. Большевики боролись с ними теми же способами, что и со взрослыми. Недаром в одной из песенок, сочиненной безпризорниками, были слова, что их “в ЧеКа свинцовой пулей бьют”.
Наблюдая за Советской действительностью, дети играли в расстрелы, в обыски, слово “шлепнуть” произносили с такой же легкостью, как “папа” или “мама”. Большевики, и никто другой, виновны в моральном и физическом бедствии, в которое они повергли тысячи и тысячи Русских детей...
Страшные были времена. Опасность и тяжести на фронте — явления совершенно другого порядка. Сколько было истрачено сил, сколько сожжено нервного вещества, чтобы добыть кусок хлеба, иногда на неделю, иногда на месяц. Сколько огорчений, сколько отчаяния пережили мы в те дни, месяцы, годы. С какими людьми поневоле приходилось иметь дело!

СЫН

Зина переехала ко мне в Ростов. Я предполагал, что нам удастся выехать в Югославию. Не удалось. Настала зима, жить становилось все труднее. Целыми днями питались водой с сахарином и кусочком жмыха.
Приближался девятый месяц беременности, необходимо было что-то предпринимать. Вспомнили про Ессентуки, где Зина работала, и врача, которому помогла в тяжелый момент. Туда она и уехала.
Наступили величественные Светлые дни Воскресения Христова. Дикими охрипшими голосами высмеивали ораторы Христианство, устраивали карнавалы, глумились над Церковью, над верой. Но вся эта гнусность ни у кого не находила никакого одобрения, особенно в деревне. Наоборот, толпы народа как никогда наполняли Церкви. На Великий Четверг реки света залили улицы, тысячи людей бережно несли домой четверговые свечи.

Каждый день я ждал известий от жены. Наконец наступил великий день. Зина написала, что 16-го апреля, на рассвете первого дня Пасхи, когда восходящее солнце озарило Бештау, у нас родился сын, что она самая счастливая в мире женщина, хотя и знает, что грозная реальнос ть скоро постучится в двери.
Во втором письме уже была горечь тревоги о будущем. Знакомые, жившие в достатке, отказали в гостеприимстве, и Зина с сыном на руках искала приют в станице. Нашла комнатку у казаков. Врач и акушерка родильного дома достали ей железную печку и немного топлива, которое она сама перетаскала. Она вынесла на базар все, что можно было продать, и осталась в летнем платье и военной шинели.

Третье письмо было грозным. Сын растет, уже улыбается. Только удастся ли сохранить его и себя? Зина сама едва не падает от голода. Молоко исчезло. Осталось всего три фунта кукурузной муки и больше ничего. Продать уже нечего. Помощи нет ниоткуда: кто мог бы помочь — не хочет, а кто хотел бы — сам голодает.
Ночь после получения этого письма я провел в полубредовом состоянии. Помочь нужно завтра, самое позднее — послезавтра. Окна, выходившие на церковь Святой Троицы, были задернуты занавеской, но детские трупики воскресали, начинали бегать, и за окном я ясно слышал детский голос “папа”. Я начал ходить по комнате и ждать утра. Неужели со мной что-нибудь случится теперь, когда от моей воли и хладнокровия зависят жизни жены и сына?

Я облился холодной водой и вышел во двор. Наступил рассвет, и я пошел к земляку просить денег. Земляк испугался выражения моего лица и с первых же слов, поняв, что деньги для меня имеют жизненное значение, побежал их доставать. Через час принес десять миллионов. Их хватило на три килограмма мелкой копченой рыбы, миллион остался на фунт хлеба. Было еще шестьсот тысяч мелочи. Вдобавок земляк меня накормил, чтобы хватило сил добраться до Ессентуков.

Я взял перронный билет, надеясь как-нибудь примоститься на поезд, отходивший на Баку. Ездить пассажирскими стало чрезвычайно трудно: советская власть снова вводила плату за проезд, “опричники” так и шныряли, и горе тому, кого они ловили на буферах или на ступеньках. Лучшим местом считались буфера у глухой стены вагона. Но они были уже заняты, пришлось сесть на проходные буфера. Не успели проехать Батайск, как передали: “Улепе-ты-вай, идут!”
Двое уже карабкались на крышу. Я от них не отставал. Слава Богу, мы там оказались не одни. Опытные сказали, что лучше всего пробираться в сторону, противоположную направлению контроля. Мы забрались на крышу последнего вагона. Крыши были какие-то неудобные, покатые, скользкие, а у последнего вагона была вдобавок боковая качка, и он злобно пытался нас стряхнуть. Далеко проехать не удалось. На перед- них вагонах появились фонари, черные тени двигались по крышам. К счастью, поезд как раз замедлял ход перед станцией. Только бы рыбу не потерять, тогда всему конец!

Фонари уже маячили на последнем вагоне, когда я соскочил с буферов ногами вперед и, пробежав шагов десять, остановился. Ощупал корзинку с драгоценным грузом и поплелся вслед за удалявшимися красными огоньками. Ночью проходил товарный. Я забрался на платформу с углем и доехал до узловой станции Армавир.

Здесь поезд задержится до вечера, надо искать другой. Осталось триста верст. К отправке готовился военный эшелон, к составу как раз цепляли два вагона с демобилизованными красноармейцами. Я попросил их подвезти меня. Все были из крестьян. Я протиснулся в самый угол, прижал к себе корзинку и, прикорнув головой на чей-то мешок, заснул мертвым сном. Когда проснулся, была уже ночь. Дважды проходил военный контроль, но ребята говорили, что я “ихний” и чтобы меня не будили. Какое счастье, что я попал к этим людям!
Ессентукская уже спала крепким сном. По выученному, присланному в письме рисунку я нашел церковь, бывшую невдалеке от дома, но все-таки проблуждал час по темным улочкам, пока не увидел тусклый огонек.
Забилось сердце, замерло дыхание: не иначе как они ждут отца и хлеба. Зина услышала шаги и выбежала. Мы молча обнялись, и я ощутил, как она за это время похудела. Казачья комната, освещенная мигающим светом каганца на блюдечке. Слева у стены кровать, возле кровати на опрокинутой табуретке жестяная ванночка, в ней спит крошка в чепчике, ручки на груди.

— Недавно уснул. Часто плачет. Но теперь будет лучше. Как доехал?

— Неважно, как. Привез немного рыбы, на — ешь поскорее.

Зину уже дважды сильно качнуло, она взялась за голову. Но она ни за что не скажет, что голодна. Лучшая в мире еда эта копченая рыбешка с черным, с макухой хлебом, привезенная за четыреста верст на буферах и на крыше. Как хотелось остаться с ними, покачать сына на руках! Но что такое три килограмма рыбы, им скоро конец.
А может, и моим конец? На телегу и в яму за станицей? Голод свирепствует, телега с “бригадой смерти” каждое утро вывозит из Ессентуков накрытые рогожей трупы. К тому же оставаться опасно: могу вызвать подозрение. Надо завтра же ехать назад. Увиделись — и слава Богу, легче стало. Дальше посмотрим, еще поборемся. А сорвется, значит, так суждено. Вот только тело все как разбитое, ноги болят и стучит в висках.
Ночь в Минеральных Водах. Так спать хочется! Лицо горит. Наверное, оттого, что я от Ессентуков ехал на паровозе. Поезда на Ростов нет до утра. На вокзале я лег на пол и тут же уснул.

Кто-то основательно пихнул меня ногой:

— Вставай, пошли с нами!

Что может быть привычней этих слов? Усталость сразу прошла, но не испуг и не тревога овладели мной, а горькая печаль разлилась по всему телу. Но уже столько раз проносило, может, и на этот раз пронесет?

Матрос-чекист меня обыскал:
— Не он...
Новая струя по телу, бодрящая, живая, теплая. Но не так, как раньше: глаза наполнились слезами.
— Мы тут ищем горцев, бандитов. Из-за твоей папахи приняли тебя за горца. Забирай свои вещи.
У меня были с собой чудом сохранившиеся перламутровые четки — память матери. Матрос их внимательно рассматривает, чувствую, что без злобы.
— Молишься?
— Да, собственно, нет — это память от матери.
— И веришь в это?
— Нет. Верю вот в это, — показываю на крест.
— Слушай, подари мне эту штуку!
Ошеломленный, я сразу не ответил, да и жаль было.
— Возьми, — говорю через некоторое время. — На добрые дела...
Он все рассматривает. Потом решительно прячет в карман и так же решительно пожимает мне руку.
— Спасибо, братишка! Ты завтра едешь? Билет у тебя есть?
— Какой там билет? Так как-нибудь попробую.
— Я тебя посажу.
И посадил он меня утром в вагон, и наказал проводнику, чтобы меня не трогали.

Не успел я доехать до Невинномысской, как контроль меня арестовал. Проводник испугался чекистов и от всего отказался. Надо было уплатить штраф или отсидеть 14 суток.
Единственное, что можно было еще продать, была шинель. Продал и уплатил штраф. В руках остался пустой мешок и кусок веревки.
К вечеру подошел пассажирский поезд.
ГРАФ ОРЛОВ

А.ТРУШНОВИЧ ВОСПОМИНАНИЯ КОРНИЛОВЦА ЧАСТЬ ПЕРВАЯ В КРАСНОМ ЕКАТЕРИНОДАРЕ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ



Нас (группу пленных сербов корниловцев) доставили в Екатеринодар. Но без охраны. Я сразу отыскал знакомых сербов. Все они оказались коммунистами или подпольными работниками, но ко мне отнеслись хорошо. Состряпали мне бумагу, где было сказано, что я, якобы, помогал им скрываться и даже снабжал оружием. Такой же “липой” снабдили всех офицеров моей группы и даже несколько посторонних. Меня эта бумага, по крайней мере, дважды спасала от верной смерти.

В Екатеринодаре воцарилась большевицкая власть. Армия, с которой мы встретились в Елизаветинской, была сравнительно хорошо дисциплинирована и организована. Красных зверств, к которым мы привыкли, она уже не чинила. Зато ЧК и особые Отделы старались наверстать то, что было упущено на фронте. Расстреливали ежедневно. И снова в большинстве жертвами были интеллигенция и крестьянство.

Меня мобилизовали в РККА. Назначили в полк имени Третьего Интер- национала. Жили отвратительно, жалованья, получаемого в полку, хватало на три-четыре дня. Кое-что мы оставили при отступлении в Екатеринодаре. Это сейчас и продавали. Сперва торговать на базаре самим было стыдно. Потом привыкли. Но хватило нас ненадолго.

Открылись общественные столовые, и мы подолгу стояли в очередях за отвратительным обедом, состоявшим почти исключительно из знаме- нитой “шрапнели”. Было положено начало тому страшному состоянию, в котором русский народ находится уже столько лет и главный признак которого постоянная необеспеченность, нужда и унижение человечес- кой личности.
На долю крестьянства снова выпало тяжелое испытание: деревни грабили реквизиционно-карательные Отряды, “продотряды”, состояв- шие из отбросов русского народа, а при стопятидесятимиллионном населении отбросов можно было набрать немало. Те, кто для разруше- ния Армии провозгласили в 1917 году лозунг “без аннексий и контрибу ций”, теперь грабили Русский Народ жестоко и систематически. Крестьяне остались без запасов, и в случае неурожая им грозил голод. У новых правителей складов для награбленного не хватало, минимум половина продуктов, а скоропортящихся и того больше, гнила, мокла под дождем и расхищалась.

Коммунисты не могли не знать, к чему неминуемо приведет изъятие такого громадного количества продуктов по всей России. Но даже если в их фанатичных головах угас всякий здравый смысл, то после первого массового опыта они должны были убедиться в безумии своего начинания. Если только это не было сознательным действием, чтобы сломить волю людей к сопротивлению. Во всяком случае, большевики не отступили, ибо они никогда не руководствовались благополучием народа. В этом вся суть дела. Голод 1921-1922 годов был результатом ограбления крестьян государством.

ПЕРВЫЙ РАЗ В ПОДВАЛЕ

Арест. По ложному доносу. Сорок пять человек заперли в подвальное помещение без окон, в котором в крайнем случае могло разместиться двенадцать-четырнадцать человек. Дышать было трудно, жара была невыносимая, голые тела обливались потом. Всего в подвале — около двухсот человек. В Екатеринодаре таких подвалов было несколько, не говоря уж о переполненной тюрьме. “Тройки” на ночных заседаниях “заботились” о безпрерывной текучести.
Первую ночь я провел у самых дверей. В 11 часов ночи на допрос вызвали подпоручика, одного из “заговорщиков”. Я понял, почему народ в подвалах не спал. Из соседнего помещения простучали: “Взяли полковника”.

— Через час услышим.

Все молчали. Время тянулось медленно. Все чего-то ждали. Наконец где-то заработал мотор, и чье-то опытное ухо уловило в его шуме четыре глухих выстрела.
— Крышка, — сказал кто-то.
— Теперь можно спать, — сказал другой.

Я передвинулся на место расстрелянного и оказался рядом со стариком-полковником, никогда в войне не участвовавшим. Он весь день тихо молился, а к вечеру начал собирать вещи. Их у него было по пальцам перечесть. Мы снова погрузились во тьму. Началось ожида- ние. Сначала мы пением и рассказами пытались заглушить тревогу. Пение зависело от милости китайцев, несущих охрану. Не понравилось китайцу наше пение — он щелкает затвором и направляет на нас винтов ку, издавая непонятные звуки.
К десяти часам разговоры прекращаются, и начинается давящее грудь ожидание. Мне приходит мысль: “Вот бы Метерлинка сюда к нам на курсы усовершенствования для изучения всякого рода мистики! Сразу бы почва нашлась под ногами”.
Полночь. У китайцев смена. Ожидаем каждую минуту. Топот сапог в коридоре:

— Полковник К., выходи на допрос!

Свет от фонаря падает на его дрожащие руки и на лицо, застывшую печальную улыбку, полузакрытые глаза.
Через полчаса он вернулся. Никто ничего не спрашивает. Ждут — начнет собирать вещи или нет. Старик стал возиться с корзинкой, взял чайник. Кто-то зажег спичку, чтобы ему посветить. Спички вспыхивали одна за другой, их слабый свет на миг освещал повернутые в сторону полковника лица и его самого, сгорбившегося над своими вещами. Кто-то не выдержал:

— Ну что, полковник?

— Как что? — тихо, дрожащим голосом ответил старик. — Известно что... — Он долго искал крышку от чайника. Как же, чайник без крышки! Ведь это не просто жестяная кругляшка. Это продление жизни на несколько минут.
— Прощайте, братцы! — И он засеменил к выходу. За дверью еще долго были слышны его шаркающие шаги и топот сапог.

— Ждать долго не придется, сейчас зашумит.

Вскоре заработал мотор. Я лег на место полковника подальше от дверей и закутался в шинель. Гул мотора глухо отдавался по земле. Выстрелов я не слыхал.
— Готово! — сказал кто-то, кто расслышал.

Сквозь дверь, открытую в соседнюю камеру, где было окно, забрезжил свет. Значит, день. Оправляться сопровождает китаец. В камере предупреждают:
— Не оборачивайся, пырнет штыком!

Чья сегодня очередь? Подвал ухитрился узнать, что на втором этаже двенадцать казаков и иногородних, оказавших групповое сопротивле- ние продотряду при реквизиции хлеба.

Вот оно, где секрет! Хлебушек помирил и сдружил этих заядлых врагов! Чего не смог добиться Деникин, добились, отнимая хлеб, большевики. Их расстреляют, ясно как Божий день. Они уже в соседней камере. К ним сегодня заходил комендант Особого отдела и подозрительно долго на них глядел. Бывший приказчик. Глаза маслянистые, взгляд острый, все время улыбается. Не ему ли посвятил Горький “Безумство храб- рых”? Пока его удовлетворяет хорошо заученная улыбка приказчика. Погодите, через год он уже не будет улыбаться, а приобретет осанку покорителя и управителя Русского народа.

С крестьянами сидит священник. Они его слушают целый день, он им шепотом что-то говорит. Наверное, про Апокалипсис.

Камеру заперли. Ночь. Сегодня даже не поел. В камере спорят: один мотор заведут или два? Двенадцать человек сразу — не шутка! Часы проходят. Уже сменились китайцы. Тишина, в камере начинают похра- пывать, засыпаю и я. Не знаю, долго ли я спал.

Мотор! Два! Да уж больно гудят. Выстрелы. Пять. Восемь. Несколько подряд. Потеряли счет. Во тьме напрягается слух, ощущается возбужде ние. Гул стих. Комендант торжествует. Он расстреливал лично.

На третьей неделе по камерам пошел слух, что нас, и меня в том числе, расстреляют. Комиссар произнес перед полком речь, заявив, что гидра Контрреволюции, поднявшая голову в полку, носящем славное имя Третьего Интернационала, раздавлена. Все участники расстреляны. Кто-то даже как будто видел вывешенный список расстрелянных, где была и моя фамилия.
Зина на свободе и я в камере — оба узнали об этой речи. Новые арестанты принесли это известие из мира, где солнечный свет. Зина отыскала наконец сербов-коммунистов. Они явились в Особый Отдел и засвидетельствовали, что я им помогал, когда они работали в подполье.
Странное чувство охватывает, когда выходишь из подвала. Все земное невыразимо красиво, в особенности свет солнца. Но выходящий из подвала должен беречь глаза, сначала надо довольствоваться небольшим пучком его прекрасных, животворных лучей.

Не успел отдышаться от подвала, как прозвучал приказ по Кубанской области: бывшим офицерам, вольноопределяющимся и военным чиновникам, служившим и не служившим в Белой или Царской Армии, вне зависимости от возраста, явиться в Большой театр в Екатеринода- ре.
Когда все явились, чекисты окружили здание. Вечером выпустили только членов партии. Прошел слух, что остальных отправят на Север.
Меня снова спасла бумага, полученная от сербов. Других разместили в алфавитном порядке в двух эшелонах. В первом эшелоне, если память не изменяет, до буквы “м”. Двум офицерам по дороге удалось выброситься из люка. Один из них какое-то время скрывался у наших друзей. Он рассказывал: загнали по 60 человек в товарные вагоны и заперли. Среди них было несколько семидесятилетних стариков, один семидесятивосьмилетний, бывший когда-то вольноопределяющимся и потом никогда не служивший. В их вагоне умер старик-генерал, его труп два дня не убирали. Все нужды отправляли через люк. Жара была невыносимая.

Весь первый эшелон пропал, никто не вернулся. Мать знакомого вольноопределяющегося объездила весь Север, обила все пороги, обошла всех родных и родственников высланных с этим эшелоном. О них не было ни малейших сведений. Через годы, когда Север стал громадной братской могилой, дошли слухи, что всех их по пути в Соловки перебили холодным оружием. Рыбаки рассказывали о залитых кровью баржах.

(продолжение ниже)

ГРАФ ОРЛОВ

РОССИЯ КРОВЬЮ УМЫТАЯ ПИСЬМО КРАСНОАРМЕЙЦА

АРТЕМ ВЕСЕЛЫЙ



Братец Фомушка!
Мы о тебе, когда бою нет, частенько вспоминаем. Сами, которые лежали в лазарете, и сознаем — не сладко. Ты не расстраивайся, а скорее выздоравливай, чего тебе все и желаем.
Описываю наше прохождение службы:
В батарею прислали комиссара Захарчука, ты его, хренка, знаешь: Титаровской станицы, рыжая кобыла Гараськи под ним ходит. На митинге Захарчук нам и говорит:
— Клянусь до гроба, я с вами рука об руку. Я предан советской власти костями, душой и телом. Я знаю все боевые задачи высшего командования. Долой угнетателей! Пролетарии, соединяйтесь!
Ладно. Вот выступили на станицу Невинномысскую. Ожидаем, с какой стороны покажется противник. Не прошло время один час, как последовало донесение: неприятель наступает по всему фронту.
Тут тебе кадетские белые пластуны, тут разворачивается с флангов кадетская кавалерия, тут — вот он! — кадетский бронепоезд (большевицкий пропагандистский прием называть БЕЛЫХ кадетами, по ассоциации с ненавистной всей России Партией Кадетов – прим. ред).
Бронепоезд меня заинтересовал. Командир Никита Семенович подает команду:
— Батарея, готовься к бою… Прицел восемьдесят, трубка семьдесят восемь… Наводить точно… Огонь! Га-гах. Полетела моя консерва кадетам на завтрак. Влепил прямо в тендер. Из передовой цепи по телефону передают: попало. А я и так вижу: попало, аж пар зашипел.
Вот Митька Дягель грохнул, тоже попало. Видим, сквозь пыль, рельсу крутит штопором, и, вот тебе, поехала железная дорога кверху. Никита Семенович глядит в прозорную трубу и смеется:
— Молодец, Половинкин! Молодец, Дягилев! Бейте еще!
Тут кадетская конница запылила, строит лаву. Тут белые пластуны из межевой канавы лезут в атаку. Захарчук наш заметался.
— Товарищи, надо отступать. Товарищи, побежим, пока не поздно.
Но на него некогда было оглядываться.
— Батарея, беглый огонь! Пулеметы, огонь! Пошла тут вот такая, начали мешать небо с землей.
Кадеты отступать. Наша пехота поднялась, вперед! Кавалерия, вперед! Батарея, известно, на передки и вперед! Ура, ура! Бронепоезд показал нам хвост и ушел. Казаки пластуны сдаются, беляки офицеры стреляют и колют себя, НО НЕ СДАЮТСЯ. Захватили обоз, патроны, муку, 120 пластунов — они борщ варили, борщ достался нам. Давно мы не видали горячей пищи, две недели питались консервами, и то только тогда, когда они были, вот покушали, теперь можно воевать дальше. Прибегает Захарчук с конным ведром.
— И мне, говорит, налейте.
— А ты где был? — спрашиваем.
— Я отстал, животом расстроился.
Напомнили мы ему, клялся идти с нами рука об руку, выплеснули остатки борща на землю, ему и одной ложки хлебнуть не дали. Кругом смеялись.
Пошли смотреть поле брани, прямо Бородинская битва. С убитого черкеса снял я маузер с золотой насечкой. Выздоравливай, Фомка, скорей — маузер будет твой.
Подарков жители натащили — арбузов, сметаны и так далее. Музыка играет народный гимн. Какой восторг и трепыханье кругом… Девки пришли, одна подходящая: хорошего роста, в желтых гетрах и глаза такие серые, но не удалось с ней «поближе» познакомиться. Командир передал — трогайся. Прибыли на отдых в хутор, забыл его правильное название.
Ночью вшестером, комиссар Захарчук седьмой, отправляемся в разведку. Чистое поле, все тихо, спокойно. Туман такой — ушей коня не видно. Захарчук ежится и говорит:
— Ох, ребята, смотри зорко. Кадет хитрый, может сквозь наших ног пролезть.
Ладно.
Дело к свету. Пробираемся балкой по-над кустами. Впереди заржали лошади, разговаривают. Что такое? Мы приготовились. Голова в голову съезжаемся с белым кадетским разъездом. Их шестеро, нас шестеро — Захарчука в случае чего и считать нечего.

— Какого полка? — Уманского.
Эге. По голосу и по бороде признаю дядю Прохора Артемьевича.
— Это ты, дядя Прохор? — Я.
Захарчук шумит: — Стреляй, кадеты.
— Ты, Сенька? — Так точно, — отвечаю я дяде.
— Стреляй!.. — Перестань гавкать, — говорю я Захарчуку. — Это есть наши станишники, интересно нам про домашность узнать.
Захарчук крутнул свою рыжую кобылу и осадил за наши спины, ждет, что будет дальше.
Съехались на три шага. У них карабины наизготовку, и у нас карабины наизготовку. Ну, поздоровались. Дядя Прохор Артемьевич, Сметанин, Васька Пьянков, Федя Стецюра, что в атаке под хутором Малеваным вгорячах отрубил хвост своему жеребцу, и двое незнакомых.
— Давно из станицы? — спрашиваю. — Не так давно, но порядочно.
— Как там моя баба? — Скоро родить, со степью управилась.
— Как служба? — Ничего, — отвечает дядя. — Жалованья тридцать рублей, сахару и табаку не дают. Когда будет конец этому?
— Сдавайте оружие, вот вам и конец.
— Мы погодим сдавать оружие, вы сдавайте. — А у самого глаза, как у сыча, сверкают.
— И мы погодим, — отвечаю. Поговорили еще немного, угостили их папиросками и разъехались. Ни нам никто, ни мы никому.
Еще был бой у станции Овечка. ТУГО НАМ ПРИШЛОСЬ. Боевые обстоятельства предсказали нам о т с т у п а т ь. Фронт растерялся, везде оказались прорывы. ЗАНЯЛИСЬ БЕГСТВОМ, кто кого перегонит. На каждом сапогу по пуду грязи, ноги потерли до мослов, силы нет бежать. На переправе через реку Кубань так загрузили паром, что он пошел ко дну и пушки ко дну, а люди поплыли. СМЕШНО, НО СМЕЯТЬСЯ НЕКОГДА. Жалко было смотреть на такую картину, когда товарищи плыли по Кубани и стонали.
— Спасите, помогите… Я сам вылез и Дягиля за русые кудри вытащил, — он нахлебался, ему оставалась одна минута до смерти. Ушли живыми, все хорошо.
Стоим на отдыхе в станице Суворовской, пляшем на вечорках, к а л е ч и м девок, хлещем самогон... Жить пока можно.
Какая в лазарете пища и порядки? Скорее поправляйся и приезжай, я по тебе соскучился, и все товарищи поминают. Ожидаю в скорых числах вашего ответа.
С поклоном красноармеец С. Половинкин.

-------------------------------
КРАСНЫЕ САМИ О СЕБЕ.
Зачем изучать прошлое, надо ли? Надо! Мы увидим удивительные параллели нашего сегодня, с нашим позавчера. Та дикость, что происхо дит в Красных ДНР и ЛНР, это повторение так наз. Гражданской войны.... РККА воскресла в лице этих выродочных "свободных республик"....Тот же дух, стимулы, интересы, звериность..