February 9th, 2016

ГРАФ ОРЛОВ

Зигзаги судьбы воспоминания Сигизмунда Дичбалиса часть 4 конец

НА ЗАПАД!

Сняв с крыши наблюдателя, его звали Станислав Гутчас, он был литовцем по происхождению, мы оба через задний ход выбрались на улицу. Всё ещё была слышна отдельная перестрелка, и мы, не теряя времени, пошли догонять Феофанова и его группу.
Теперь я уже не помню, как и куда мы шли. Догнать нашу группу так и не удалось. По выходе из Праги, как и советовал наш капитан, мы держались просёлочных дорог, продвигаясь к юго-западу. Проходя мимо какого то амбара мы услышали окрик. За углом амбара сидел американский солдат на ступеньках, подзывая нас пальцем.
Ну, нам повезло, мы попали в расположение американских войск!
Но не тут то было! Без всяких эмоций, не обращая внимания на наши попытки объяснить ему по-русски и по-немецки, что мы не немцы, солдат указал нам направление, по которому нам предлагалось следовать. Мы подошли к селу, где нас встретили другие солдаты-американцы, на этот раз чернокожие. Они с видом, что им всё это уже надоело, разместили меня и Станислава по разным сараям. Автоматы у нас отобрали, но мой 95 пистолет, который я носил без кобуры за поясом, остался при мне, нас не обыскивали.
В моем сарае уже было несколько немцев. Я чувствовал себя неловко в их компании, ведь у меня было «рыльце в пуху». На мне была форма со знаками различия РОА, а они знали хорошо, кто потрошил их в Праге. Наступила ночь. Немцы зарылись в солому, шёпотом переговариваясь между собой. Я задремал.
Часа в три утра, взглядом обмерив вентиляционное отверстие в задней стене, и вскарабкавшись с помощью вбитых в стену крюков и скоб к отверстию, я протиснулся в него и почти упал на земляной вал снаружи. Всё было тихо. Ни души и ни звука. Еле-еле разбираясь в густом тумане, где дорога, я отправился в путь опять.
Под утро, устав, как собака, от ходьбы в серой массе, обволакивающей меня, как мокрая простыня, я присел и не заметил, как уснул. Свежий утренний воздух заставил меня проснуться, когда уже начало всходить солнышко. Пожевав немного хлеба с шоколадом и оглядевшись вокруг, я стал прикидывать, куда направить мои шаги. Дороги не было. Я сидел в кустах.
Солнце уже взошло над холмом по ту сторону долины и, обогреваясь в его лучах, я соображал, что вот здесь восход, а вот туда, на запад, надо двигаться, чтобы избежать встречи с Красной Армией. «Почему избегать? Ведь свои же? Русские! Среди них, может, найдутся старые друзья. Может быть, поймут, что я не против них, а только против этого проклятого, натворившего так много зла режима?» Эти мысли, как сон, прошли через мое сознание. Суровое настоящее унесло их, как сон. Вспомнилось, как в сарае, из которого мне удалось убежать, двое немцев, наверно, из сочувствия ко мне, шепотом предупредили меня, что мой нарукавный знак «РОА» необходимо удалить. Они шли через лес позади группы власовцев, откуда-то выскочили красноармейцы и окружили этих нескольких бедняг. Немцам удалось залечь. Перед их глазами последовала сцена, которую выдумать было нельзя. На власовцев посыпались вопросы, задаваемые молодым сержантом, тыкавшим дулом автомата в нашивку «РОА», затем последовали ругательства и пинки, и все они были пристрелены на месте.
Хотя тех солдат и можно было понять — ведь им, шедшим со своим автоматом, наверное, от Сталинграда до Праги, внушили, что мы враги, изменники и продажные шкуры, с которыми считаться нельзя.
Вот тот сержант, занятый своим делом в разведке, и прихлопнул «врагов Родины». Понять его можно, но попадаться ему под руку нельзя! Надо идти на запад! И тут мне вдруг вспомнился другой эпизод. Второй день в Праге. Все ещё идёт перестрелка. Из окна дома, где мы переночевали, я вижу, как через мост проезжает телега с телами наших убитых, прикрытых плащ-палаткой, за телегой идёт группа пленных немцев. Все держат руки над головой. Внезапно с обочины выскакивает чех в гражданском и хватает шедшего с его стороны пленного, указывая ему снять с пальца понравившееся кольцо. Немец делает все усилия, но кольцо не снимается. Чех вынимает из штанины тяжёлый нож, что-то вроде нашей финки, и полурубит, полурежет немцу палец, стаскивает кольцо, а обрубок бросает ему в лицо. Хорошо помню, как ужаснувшись происшедшим, я успокоил себя мыслью, что, мол, в семье не без урода, чехи все же хорошие люди. Как я ошибался! Следующие дни показали что и у чехов, как и у людей других национальностей, много мерзавцев и садистов.
Поднявшись часа через два, я вышел к открытой поляне. На другой стороне у леса блестела вода в запруде, окруженной высоким камышом. Очень хотелось пить и, осмотревшись по сторонам, я перешел поляну и начал утолять жажду.
Поднявшись, я чуть ли не получил разрыв сердца — из камыша на меня смотрели в упор примерно десять винтовочных стволов, и за каждым торчала морда чешского партизана с красной повязкой на рукаве. А может, это друзья — подумалось мне, и я, стараясь улыбаться, выдавил что-то вроде: «Наздар, наздар», объясняя им, что я русский. Это, может быть, спасло мне жизнь, но не предотвратило грубое обращение их вожака, обыскавшего меня, забравшего мой пистолет, что я хранил за поясом, мой кошелёк, в котором были несколько военных немецких марок, и фигурку Божьей Матери, спасшую меня от снарядного взрыва.
Повертев фигурку перед своим носом, он отдал её мне, пробормотав что-то вроде: «Католикен?», и меня повели, как арестованного.
Мы шли около часа, дойдя до местечка с железной дорогой. Там, на вокзале, меня допросил хорошо говоривший по-русски чех, сказав мне, что я предал Красную Армию и что буду возвращён ей сегодня же вечером.
Меня выпустили на платформу. Не веря моим глазам, я увидел сидевшего у стены Станислава, которого я ранее потерял. Он, держа палец на губах, давал мне сигнал не опознавать его, а просто сесть рядом. Закурив, он предложил мне докурить и объяснил, что он променял у чехов зимнюю форму Люфтваффе, выброшенную немцами и подобранную им на дороге на гражданские брюки, рубашку и потертую на локтях куртку. В то время как он переодевался в кустах, те же самые чехи позвали откуда-то партизан, арестовавших его. Его также привели сюда на вокзал, обозвав предателем, и оставили на платформе в ожидании отправки.
Надо было что-то предпринимать. Я горячился, но Станислав, старше в летах и хладнокровнее, советовал прикинуться дурачками и ждать подходящего момента. Такой момент подвернулся нам в полуденные часы. Мимо платформы стал проходить состав. Шёл он не очень быстро, и мы оба, только взглянув друг на друга, без слов, вскочили на подножку и на площадку поезда. Через несколько минут, показавшихся нам часами, когда состав проходил вблизи леса, мы соскочили с поезда и понеслись что было мочи в лес. Добежав до него и скрывшись за деревьями, мы отдышались и зашагали прочь от железнодорожного полотна.
Так шли мы до темноты. Переночевав под деревьями, холодные и голодные, мы обсудили наш предстоящий путь. Надо идти в горы и по хребту, вдали от плохих глаз, передвигаться в сторону Баварии. Но как быть с провиантом? У нас не было ничего из еды. Мы решили или выпросить чего-нибудь на хуторах, или украсть ночью под прикрытием темноты.
Легко сказать, а сделать труднее! Отдельные хозяйства, которые можно было видеть в долинах, или кишели людьми и собаками, или были так далеко от подножья гор, по которым мы шли, что нам не хотелось рисковать. Но настал день, когда нам стало уже невмоготу. Выбор был один — или спуститься вниз и достать еду, или умереть от слабости, замерзнув в этих горах, ещё покрытых снегом.
Мы решили попытать счастья на следующем хуторе. Время было к вечеру. Дом был в темноте. По жребию на долю Станислава выпало зайти в дом, а мне, вооруженному дубинкой, караулить у калитки и голосом или делом помогать ему в случае необходимости. Было видно, как Стас постучал сперва в дверь, потом в окно, заглянул в сарай, постучал в дом опять, но всё безответно.
— Не могу, — сказал он вернувшись. — Вором никогда не был, а взламывание двери поставит на нас печать грабителей.
Его чувства были понятны, и мы опять вернулись в лес для голодного ночлега.
На следующий день набрели мы на дом, стоявший прямо в лесу на склоне холма. Из трубы приветливо вился дымок, на дворе хозяин играл с собакой. Стас вручил мне несколько немецких марок и я, предварительно обратив на себя внимание все теми же словами: «Наздар, наздар», пошёл навстречу мужчине лет сорока, несколько напряженно смотревшего на меня. Враждебности в его взгляде не было, и я стал объяснять ему наше положение, в протянутой руке предлагая плату за что-нибудь съедобное. Вроде бы сочувствуя, чех предложил мне следовать вместе с ним к порогу, позвал хозяйку и велел ей собрать еды для «брата». Денег он не взял.
Через пару минут эта женщина принесла мне свёрток с чем-то мягким и большую кружку молока. Думая с жалостью, что у нас некуда перелить его, запрокинув голову, я стал глотать молоко и в тот же момент почувствовал, как что-то вроде дула ружья довольно сильно воткнулось в мою спину между лопатками. Хозяин стал толкать меня к сараю. Без раздумий, перекинув мой левый локоть через дуло, повернувшись и ударив его прямо в челюсть правым кулаком, я завладел ружьём.
В тот же момент Станислав, наблюдавший все это из-за кустов, заорал во всю глотку по-немецки:
— Руки вверх, а то будем стрелять!
Женщина завопила, прося прощения, хозяин смотрел на меня, как загнанный волк, кружка была все ещё в руке, но молоко расплескалось. Подобрав свёрток с едой, я вынул патроны, ударил дробовиком по забору, и, засунув в дуло скатанные денежные купюры, бросил ружьё на землю.
Станислав ждал, будто бы с автоматом, за кустами. Мы скрылись в лесу. Поднявшись опять на верх горной цепи, мы решили, что с добытым провиантом, а это был кусок копчёной свинины, мы продержимся несколько дней и за это время будем уже в Баварии. Ножей у нас не было, и мы откусывали от куска копченки по очереди, запивая её холодной водой, струившейся почти из-под каждого камня. Хлеба у нас не было. Мы остановились переночевать в маленькой пещере, наломав хвойных веток для подстилки. С помощью чудом сохранившейся зажигалки удалось разложить уютный костер, и мы улеглись спать. Но сон не приходил. Переворачиваясь с бока на бок, мы, вспоминая прошедшие дни, начали рассуждать о нашем будущем. В тот момент оно было в наших руках — дальше на запад или назад на восток к «своим».
К своим ли?
Наши надежды вернуться на Родину как её освободители от сталинского режима развеялись уже давно. Но мы всё ещё не верили в то, что западные союзники сохранят дружбу с Советским Союзом, когда придет время делить Восточную Европу. Станислав был уверен в том, что начнётся спор, и нам только надо подождать, когда американцам будут нужны люди, преданные своей Родине и ненавидящие Сталина. «Пойми же, — говорил он мне, — ведь капитализм и коммунизм несовместимы».
Так, предсказывая политическую судьбу Европы, мы уснули в полном неведении о своем будущем.
Через пару дней, когда уже ничего не осталось от нашей копчёнки, мы перешли границу между Чехословакией и Германией. Мы увидели деревню, на улице были американцы и немцы. Американцы жевали жевательную резинку, а немцы, в большинстве своём в гражданской одежде, толклись вокруг полевых кухонь. Из огромных котлов выдавали постоянно прибывающим беженцам какую-то еду, организованную с санкции американского командования местным бургомистром.
Мы провели лето 1945 года в местечке Герцогенаурах, работая на американцев.
Станислав присматривал за кафетерием, а мне с помощью одного американского офицера, говорившего немного по-русски, удалось устроиться в спортивном зале, где я учил солдат и даже офицеров борьбе без оружия, штанге и гимнастике на снарядах. (Пришлось вспомнить время, проведённое в институте Лесгафта).
В ФИЛЬТРАЦИОННОМ ЛАГЕРЕ СМЕРША
Одним утром всех, кто был зарегистрирован как русский, собрали, пересчитали, посадили в машины и повезли в Нюрнберг. Только там, за колючей проволокой, мы узнали, что нас отправляют в Советскую зону, для передачи Советам. Громких протестов не было, так как таких, как я, в этой группе не нашлось — все были насильственно угнанные немцами на работу в Германии.
Имея при себе клочок бумаги с фальшивыми данными о моей работе у фермеров, который я получил от бургомистра Герцогенаураха, я выжидал удобного момента для побега. Но не тут-то было. Погрузка в вагоны произошла тут же в лагере за проволокой, товарный вагон с двумя десятками людьми закрыли и заперли, и через несколько часов мы остановились на границе между американской и советской зонами.
В вагоне все приутихли. Была слышна русская речь (и даже иногда русский мат). Состав обыскивали как снаружи, так и изнутри. Кто-то вертел ключом в замке, дверь вагона приоткрылась, и молодой солдат зашел в вагон. «Оружие есть?» — спросил он, не глядя на нас. «Нет», — ответили мы. Но все равно пришлось открывать чемоданы, сумки и мешки для проверки.
Девчата заговорили с солдатом, — откуда он и т. д. «Разговаривать с вами запрещено», — ответил молодой красноармеец, поглядывая на дверь, за которой стоял на земле его напарник. Нам стало как-то холодновато на душе. Ведь говорили, что Родина ждёт своих сыновей и дочерей!?
Таких проверок-обысков было три, и каждый раз в наших чемоданах уменьшалось количество личных вещей. Ну, мой нож, подаренный мне американцами за мое усердие на спортивных снарядах, мог бы быть принят за опасное оружие, но моя зубная паста, зеркало для бритья, боксёрские рукавицы, тоже, к сожалению, были конфискованы как «оружие».
Ах, ведь едем на Родину, ну чего же там болеть душой за безделушки!
До Родины мы не доехали, состав остановился на запасных путях около вокзала города Хемниц. Нас выгрузили и поместили, женщин и мужчин вместе, в здание какого то склада. Отсюда вызывали по алфавиту на проверку в кабинет с тремя представителями СМЕРШа, о котором мы уже наслушались от прибывших сюда до нас.
Охрана была, если она была, очень слабой, но никто даже не думал о побеге, все, в том числе и я, были переполнены чувством радости, хоть и смешанном с чувством неуверенности, что мы возвращаемся на Родину.
На второй день нашего пребывания под крышей этого огромного здания ко мне подошел человек одетый по-граждански. Спросив меня, откуда я, он записал мою фамилию вместе с двумя другими, которых я не знал, и предложил следовать за ним.
На чём он основывал свой выбор и знал ли он о нас перед этим, не знаю, но я был зачислен командиром взвода пожарной охраны. Второй парень, с белокурыми волосами, был назначен старшиной, а третий, украинец, с очень печальным выражением лица, — связным между нашим взводом, который нам надо было сперва набрать, и командиром охраны лагеря, майором, имя которого я теперь уже не помню.
Начались занятия, проверка шлангов и оборудования, учебные тревоги и т. д. Состав людей взвода менялся чуть ли не каждый день. Люди вызывались в СМЕРШ, проверялись и назад не возвращались. Как ни странно, но меня эта проверка как-то обходила стороной, и я оставался на прежнем месте. Так продолжалось до тех пор, пока не остались только двое — мой связной и я.
Население проверочного лагеря состояло из нескольких офицеров СМЕРШа, нескольких гражданских, часто уезжавших куда-то на пару дней и возвращавшихся на короткий срок опять. Иногда в лагерь на машинах привозили новых возвращенцев, которые задерживались только на несколько дней перед отправкой на восток. Куда — не знал никто. Нам удавалось сдружиться с несколькими из них, они обещали написать письма после прибытия на Родину, но ни одного письма ни от кого не пришло. Одно из таких близких знакомств очень запомнилось.
Очень милая, и даже очень красивая, девушка, родом с Кубани, задержалась в лагере по болезни. Лежала она одна в углу склада, её трясло, как в лихорадке, какая-то сволочь украла у неё чемодан с переменой белья, и несчастная, пропотевшая и изголодавшаяся, страдала как от голода, так и от невозможности сменить бельё. Такой я её нашёл во время одного из моих обходов для проверки пожарной безопасности.
У меня была возможность выходить за пределы лагеря, доставая спирт или что-то вроде самогона у немцев для офицеров СМЕРШа. Добывал я это у одного аптекаря в Хемнице, который вдобавок занимался также и проявкой фотоплёнок и продавал плёнки для фотоаппаратов, имевшихся в лагере.
Тем же вечером я появился в углу, где лежала больная, с литровой бутылкой дезинфекционной жидкости, коробочкой пилюль от малярии и едой.
С помощью двух женщин из лагерной среды, больная была обтёрта с ног до головы тёплой водой, смешанной с дезинфекционной жидкостью, и переодета в мою рубашку и кальсоны. Накормив её немного, я уговорил её принять пилюли и уложил на чистую солому. Бельё её было выстирано, и после повторения процедуры с обтиранием, пилюлями и едой, моя больная начала выздоравливать. Я проводил с ней каждый вечер, разговаривая о том и о сём, и как-то незаметно мы оба дошли до того положения, когда дружба вот вот могла перейти в другое чувство, более пылкое и более интимное.
Однажды, вечером, мы находились рядом и в том состоянии, когда уже не рассудок командует действиями, а молодая кровь и влечение друг к другу требуют своего. Вот в этот момент я и заметил слезы, льющиеся по щекам Валентины. На мой вопрос, почему она плачет, чуть слышным шепотом она ответила мне: «Саша, милый, люблю я тебя очень, хочу быть твоей, но как я потом докажу дома на Кубани, что я не трепалась с немцами? Я голодала и терпела много, но сохранила мое девичество для того, чтобы доказать дома, что не спала с немцами за кусок хлеба».
Бедная благородная дочь кубанского казака, что с тобой случилось по возвращении на твою Родину? Помогла ли тебе твоя невинность оправдаться перед односельчанами? Ты была моложе меня, может, прочтешь эти строки и вспомнишь этот случай? Я так гордился тобою! И горжусь!
Валя уехала, а я всё ещё был в почти пустом лагере, и моя судьба была в чужых руках.
Однажды, пережёвывая кусок хлеба после весьма и весьма скромного обеда, я почувствовал чью-то руку на моем плече. Обернувшись, я вскочил из-за стола. Передо мной стояла женщина в форме майора СМЕРШа, и даже с орденами. Перед этим я видел её только в здании, где нас проверяли. Туда я приносил заказанный спирт, раздобытый у аптекаря. Ей нужен был шофёр и переводчик, и ей указали на меня. Мы долго ехали на юг от Хемница, пока я не нашёл маленький госпиталь для больных венерическими болезнями. Он был набит офицерами Красной Армии. Как ни странно, но весь обслуживающий персонал и врачи госпиталя были немцами.
Майорша поручила мне узнать, где находится капитан такой-то, сама осталась в машине. После расспросов и объяснений мне указали на флигель постройки, предупредив, что там лежат безнадёжные, и доступ к ним ограничен.
Об этом я доложил моей пассажирке, сидевшей в машине. Немного обдумав ситуацию, она вышла из машины, и мы пошли опять к главному врачу за разрешением посетить палату, где лежал офицер, которым она интересовалась. Главврач сам пошёл с нами и через меня объяснил майорше, что он рекомендует не подходить к постели больного, а, как в родильном доме, посмотреть только через стеклянную стенку.
В маленькой палате лежало четверо. Когда мы подошли к стеклу, только один повернул голову в нашу сторону, другие были вроде как без сознания. Наша майорша, её звали Зоей, долго смотрела на кровать у окна. Что происходило в её душе, сказать трудно, но, после того как врач ответил на её вопрос о возможности выздоровления пациента отрицательно, пробурчав что-то вроде: «Так ему, сукину сыну, и надо», она повернулась и вышла из палаты.
Долго она молчала по дороге домой, потом, вдруг повернувшись ко мне, спросила, как меня звать. Я ответил. «Сашка, отвези меня куда-нибудь, где можно будет выпить без помех», — последовал приказ-просьба. Дело было уже к вечеру, и я не мог придумать ничего другого, как привезти Зою к аптекарю.
Опять она осталась в машине, пока я объяснял немцу, что от него требуется. Через пару минут он пригласил нас в свой кабинет с письменным столом, покрытым зелёной скатертью. Там уже стояла бутылка какой-то настойки, стакан и тарелка. Аптекарь вежливо уверял, что как только его жена управится на кухне, он принесёт закуску.
«Выпьешь со мной?» — последовал вопрос Зои, и она знаком дала понять аптекарю, что нужен ещё один стакан.
Вот так началось близкое знакомство между майором СМЕРШа и солдатом РУССКОЙ ОСВОБОДИТЕЛЬНОЙ АРМИИ.
Она пила, как лошадь, закусывая свининой, картошкой и кислой капустой. После второй бутылки она уже не замечала, что мой стакан остаётся полным.
С болью в сердце и слезами рассказала она, что умирающий сифилитик является её зятем, а её дочь, медсестра, инвалид войны, изувечена и изуродована. Зять — то ли с горя, то ли от распущенности — подхватил заразу в Польше, и, не решаясь признаться, скрывал болезнь, пока не стало поздно…
Майоршу я привёз на следующее утро домой, в лагерь. Выходя из машины, она даже не взглянула на меня, и мне остались только воспоминания о прошедшей ночи, да грязная машина, которую надо было вымыть и сдать в хозвзвод.
Помню, была назначена учебная пожарная тревога. Надо было приготовить в разных углах солому, опрыскать её керосином, запрятать несколько дымовых шашек, завалить подходы разным хламом и ждать тревоги ночью. Ну, конечно, каждый «пожарник» во взводе, был неофициально проинструктирован — ложиться под одеяло в полной форме, только расстёгнутой, и даже в сапогах. Надо было притвориться, что тревога застала нас врасплох. Каждому было указано, где находятся брандспойты, погруженные на тележки, лопаты, топоры и т. п. Моему старшине я ещё раз показал, где надо подключать шланги к водопроводной системе и, чувствуя себя жуликами, мы улеглись рано спать.
Минут через десять за мной пришел связной и вызвал в хозвзвод. Там стоял приготовленный «Опель», и в нём уже сидела Зоя. В руках у неё была путевка, в которой стояло просто: «Хемниц».
Отъехав какое-то расстояние от лагеря, она предложила заехать к аптекарю, сказав мне, что ей как-то невмоготу, и просто хочется выпить без лагерных дружков.
Не моту теперь припомнить все, слово к слову, о чём мы говорили с ней. Скажу лишь, что всё повторилось опять, с той лишь разницей, что аптекарь был так доволен двойной платой за его услуги и вино с закуской, что на диване появились чистые простыни и подушка.
Так прошла вторая встреча с женщиной старше меня лет на двадцать.
Наши тайные «рандеву» становились уже тягостными для меня, и я был очень рад узнать от майорши, что через несколько дней лагерь закрывается, и мы будем перебираться в Польшу.
Наша последняя встреча с Зоей была для меня большой неожиданностью. Во-первых, она поступила как-то отчаянно и без всяких мер предосторожности, к которым мы прибегали до сих пор, чтобы скрыть нашу связь и избежать осложнений.
Она пришла ночью в пустой дом, где я занимал комнату и ночевал, как король, в огромной постели с перинами. Перины я не любил и всегда сбрасывал их на пол. И вот, часа в два ночи, я чувствую, как кто-то не только укрывает меня периной, но и наваливается всем телом сверху. Услышав её шепот и почувствовав запах водки, я догадался, что произошло. В ночной темноте зарылись мы в перину, прикладываясь к горлышку бутылки, когда во рту становилось сухо. Задремав под утро, я был разбужен её рукой, гладившей мою щеку.
Она сидела уже полностью одетая на краю кровати и смотрела на меня каким-то материнским взглядом, даже сострадательно.
«Тебе нельзя ехать домой, Сашка», — сказала она вдруг.
На мой вопрос «почему?», я услышал слова, которые перевернули мою судьбу.
«Ты, Сашка, много видел, ты много слышал и много знаешь!» — сказала она и вдруг, не попрощавшись, встала и скрылась за дверью.
Спасибо, Зоя, кем бы ты ни была, за это предостережение!
Слова Зои ещё звучали в моей голове, когда я пошёл к начальнику лагеря, с которым у меня были хорошие отношения по делам продовольственным.
Сказав ему, что по слухам мы скоро покинем Германию, я спросил его, не разрешит ли он мне получить увольнительную на пару дней для того, чтобы подобрать нужное для нашего личного багажа перед отъездом. Эта идея понравилась ему. Что-то вроде командировочного удостоверения на три дня было в моих руках вместе с путёвкой на тот самый «Опель», в котором я возил майоршу.
ПОБЕГ
Первым делом остановился я у аптекаря, которому, с большой важностью, я объяснил, что нахожусь на специальном задании, для которого мне нужна гражданская одежда. Через полчаса я уже ехал, как гражданский с поддельными документами. Аптекарь был мастер на все руки. Меня пару раз останавливали советские патрули, но, проверив моё командировочное удостоверение, они пропускали меня без проблем.
К ночи мой «Опель» начал «чихать» — горючее кончилось. С путёвкой в кармане я спокойно переспал до утра и, пожевав что-то из своих запасов, пошёл «искать бензин». Из вещей у меня были только маленький фотоаппарат, сумочка с хлебом и сахаром да дюжина фотоснимков, проявленных аптекарем. Они были завёрнуты в носовой платок вместе с немецкими марками и запрятаны в носки. Всё остальное осталось в лагере, дабы не вызвать подозрения. На руках у меня было удостоверение, просившее немецкие гражданские власти помочь мне с поиском моей семьи. Для русских я мог быть немцем, для немцев — русским.
Не могу вспомнить, каким маршрутом я шёл. С помощью местного населения, помогавшего мне не только советами, но иногда и дававшего что-нибудь поесть и попить, я медленно продвигался к американской оккупационной зоне. В одном месте, поздно вечером, туман застлал дорогу так, что приходилось идти чуть ли не на ощупь. Я догнал четырёх немцев, тоже идущих к границе. Через короткое время, когда дорога проходила между насыпями как слева, так и справа, нас окрикнул советский патруль.
Забрав наши удостоверения личности, справки и другие бумажки, подделанные наспех, нас довели до большого дома и, с обещанием, что завтра утром офицер разберёт, кто есть кто, заперли на ключ. Я разговорился с молодым немцем, который, как он признался, был забран в солдаты только за несколько дней до конца войны. Ему было всего лишь пятнадцать лет и, приютившись у двух старушек в селе, ему удалось избежать плена. Теперь он пробирался в американский сектор, домой.
Моя душа была не на месте, я знал, как придирчивы будут вопросы офицера, и не надеялся, что мои печати, накатанные крутым яйцом, убедят его в моей невиновности.
Надо было бежать! Но как?
Заглянув в уборную, я заметил форточку, но она была слишком высоко, чтобы вылезти через неё без посторонней помощи. Я вспомнил о немецком мальчишке.
После короткого совещания мой мальчик-немец и я зашли вместе в уборную. Что подумали о нас остальные, мне, по крайней мере, было все равно. Так как он побоялся лезть первым, я взобрался на его согнутую спину, открыл форточку и стал протискиваться наружу.
Было ещё темно, густой туман покрывал всё вокруг. Я прислушался — кругом была тишина. Мне надо было вылезти, как-то перевернуться и подать руку ждавшему моей помощи немцу. Я смог вылезти и, держась за форточку, перевернуться лицом к ней. Но моя фотокамера зацепилась за что-то, ремешок резал мне шею. Отпустив форточку одной рукой, я начал освобождать себя от этой удавки, рванул ремешок и, не удержавшись на одной руке, соскользнул по стене дома вниз. Мои ноги встретили мягкое сопротивление гнилых досок, и я медленно, но уверенно, стал проваливаться в яму с человеческими отходами. Да простит мне читатель, но более нежного выражения для содержимого этой ямы, я найти не могу.
Провалившись до подмышек, мне удалось избежать полного погружения в ароматную гущу, ухватившись за оставшиеся целыми доски.
Всё же я, видимо, произвёл шум, и, чего я и опасался, дежурный часовой начал обход доверенного ему участка.
Я увидел его приближающиеся сапоги на уровне моих глаз, самого его не было видно, только его силуэт угадывался, как тень — так густ был туман. Вот это то меня и спасло. Не ожидая встретить любителя поутру поплавать в выгребной яме, сонный часовой прошёл мимо, шаги его затихли, и я начал выбираться из «окружающей среды».
Во имя эстетики, позвольте пропустить описание последующего часа. Скажу только, что я добрался до какого-то пруда, вымылся, выбросил одежду и, в нижнем белье, стараясь не дышать, пошёл, пока не дошёл до маленькой усадьбы. Хозяин уже хлопотал снаружи, и я рискнул обратиться к нему за помощью. Мир не без добрых людей, это так. Пришлось объяснить всю правду, и через полчаса я не только был одет в поношенную, но ещё крепкую одежду, но и накормлен, а в руках у меня был кусок бумаги с планом, как дойти до границы с американской зоной.
Граница была недалеко. Подходить к ней надо было осторожно, так как она охранялась день и ночь. На клочке бумаги были нарисованы стога сена, овраг, черная линия, обозначавшая границу, забор на той стороне оврага и стрелка, указывающая, где находятся две доски, висящие только на одном гвозде. Их надо будет раздвинуть, и я буду в американской зоне.
Казалось, это так легко сделать, что я даже начал колебаться — ведь я «сжигал за собой мосты». Уже в третий раз перехожу через границу. Может, правда говорят, что чёрт не так страшен, как его малюют? Может, что изменится, может, правители СССР образумятся? Но тут же я вспомнил, как однажды на мой вопрос, куда пропадают люди, прошедшие проверку СМЕРШа, моя майорша резко оборвала меня, сказав, что это не моё дело, все идёт по закону! Она предупредила меня, что такие вопросы могут довести меня до мест, «куда Макар телят не гонял».
Ну, что ж, уходить — так уходить!
От одного стога к другому переползал я, как показывали чёрточки на плане. Подполз к оврагу. Крутой, заросший кустами склон на этой стороне, ручей, забор. По ту сторону — молодые деревца, посаженные аккуратными рядами для предотвращения смыва почвы. Было бы неплохо сфотографировать такой удобный для перехода Рубикон, и сказать, как Юлий Цезарь: «Жребий брошен!» Жаль вот, что фотокамера осталась в той яме, которую я никогда не забуду.
Я начал спускаться вниз. Цепляясь за кусты, чтобы не соскользнуть и не полететь вниз на дно оврага, я осторожно спустился до большого булыжника, на котором можно было передохнуть. Тишина, никого вокруг. Я опустил правую ногу к корню куста и был готов спрыгнуть с камня, как вдруг в моих глазах что-то мелькнуло. Знакомая форма… Патрульный с автоматом наизготовку обходил свою зону. Застыв в неудобном положении — одна нога внизу, другая чуть ли не на уровне головы — я ждал, пока он дойдет до места, где овраг делает поворот. Да, он дошёл до поворота и… повернул назад. То же самое на обратном пути — поворот, и опять назад. Так продолжалось с час.
На тропинке появился велосипед, это ехал проверяющий посты на границе. Оба остановились прямо подо мной, и я молил судьбу спасти меня. Малейшее движение — начнет сыпаться галька, и я сразу превращусь в удобную мишень. Проверяющий посты тронулся, его велосипед скрылся за поворотом, и я приготовился к худшему — больше выдерживать мое положение было физически невозможно!
Но шутки судьбы не всегда бывают злыми. Послышался зов уехавшего, и мой часовой-пограничник затрусил к зовущему и скрылся за поворотом. Не чувствуя онемевших рук и ног, словно булыжник, скатился я вниз. За ручьем был забор, в нем доска, которую надо было сдвинуть, и я сумел протиснуться в открывшуюся щель и начал подниматься по склону, засаженному молодыми деревьями или кустами на американской стороне.
«Стой! Стой!» — раздался крик за моей спиной, несколько коротких очередей срезали кусты вокруг, но я уже достиг верха, и там, уже вне зоны обстрела, упал на землю, полностью обессиленный от всего, что только что произошло.
Если бы часовой рискнул подняться вслед за мной, он мог бы просто скатить меня обратно вниз без какого либо сопротивления с моей стороны. Я так лежал, пока не отошел от тонических судорог в икрах. Тогда только я смог подняться и побрести прочь от советской зоны.
Отойдя метров на сто, я остановился, повернулся и посмотрел на «ту» сторону. Там были «свои».
Пусть после победы над фашизмом они, перенёсшие всевозможные трудности и страдания от этой дьявольской силы, ненавидели меня за то, что я решил «из двух зол выбрать меньшее». За то, что я присоединился к людям, не согласным со Сталиным, не согласным с коммунизмом, готовым отдать свою жизнь за освобождение Родины от ига НКВД.
Пусть они и ненавидят таких, как я, в своём, может быть, временном ослеплении. Но всё же они СВОИ! Я принадлежал бы той стороне, даже в Гулаге, куда меня бы, конечно, сослали, если бы не расстреляли до этого. Там я был бы словно в своей семье, хоть и с плохими родителями.
У меня стоял ком в горле, и что-то вроде слёз стекало по моим грязным щекам.
Ведь не мог я знать, даже надеяться, что через 47 лет на таких, как я, будут смотреть по-другому. И что совсем по-другому будут оценивать роль в трагической истории России тех людей, против кого я хотел бороться всей своей душой и совестью.
КЕМ БЫЛИ МЫ, СОБРАВШИЕСЯ ТОГДА ПОД БЕЛО-СИНЕ-КРАСНЫМ ФЛАГОМ — ТЕМ ЖЕ ФЛАГОМ, КОТОРЫЙ РАЗВЕВАЕТСЯ НАД НАШЕЙ РОДИНОЙ ТЕПЕРЬ — ИЗМЕННИКАМИ ИЛИ ПАТРИОТАМИ?
ГРАФ ОРЛОВ

Зигзаги судьбы воспоминания Сигизмунда Дичбалиса часть 3


ОСЕНЬ 1944 — НАЧАЛО 1945 ГОДА
Началась осень 1944 года. Одним дождливым утром к нам в кладовую зашёл немец в офицерской форме, без каких либо знаков отличия, кроме стрелок СС на воротнике мундира, которые были полузакрыты дождевым плащом. Он предложил мне и Гришке тихо закрыть нашу «лавочку» и следовать за ним. На наши возмущённые вопросы, куда, зачем и кто он такой, он разъяснил нам, что это не арест, а только лишь приглашение явиться к следователю для разбора какой-то жалобы на наше распределение продовольствия. Беспокоиться не надо; — это просто клевета, и мы вернёмся назад через полчаса.
Пройдя несколько кварталов, мы зашли в какой-то дом, прошли в комнату с несколькими стульями и были оставлены сидеть и гадать, в чем дело.
Открылась дверь, вызвали Гришку. Через часа полтора позвали меня. Гришки уже не было; наверное, его вывели через другую дверь. Передо мной сидел за столом опять тот самый офицер СС, очень мягко, почти «задушевно», заговоривший со мной о погоде, как бы испытывая мой немецкий. Потом он начал задавать мне вопросы о Феофанове. Они задавались так непоследовательно, что мне надо было сосредотачиваться перед каждым ответом, вспоминая разные мелочи, на которые мало обращал внимания раньше. Дурацкие вопросы о том, надевал ли наш капитан пижаму перед сном или читал ли он в постели, привели меня в недоумение, и я попросил допрашивавшего объяснить мне, в чём дело, где «собака зарыта»?
К моему удивлению, на мой нетерпеливый вопрос мне было сказано, что на капитана донесли — с обвинением в нелояльности к фюреру и Вермахту.
Вопросы пошли быстрее, более прямые, нацеленные на то, чтобы сбить меня с толку, проговориться, ответить без раздумья. Что он читал, с кем переписывался, имел ли много гражданских друзей или знакомых, о чем разговаривал с нами, был ли чем недоволен и т. д. и т. д.
Так продолжалось два с половиной часа. У меня уже горело лицо и кипела злоба на этого хитреца с улыбкой на лице, как вдруг он поднялся и подал мне руку. «Спасибо за ясные правдивые ответы, — сказал он мне. — Вы подтвердили репутацию вашего капитана, мы верим вам!»
Возвратившись в барак, я застал Григория, раздававшего пайки группе солдат. Как только они ушли, мы закрыли кладовую и стали обсуждать то, что произошло утром.
Гришка открыл мне всю подноготную дела о доносе на Феофанова. Капитан сам посвятил его в происходящее. Виной всему было решение капитана присоединиться с отрядом к РОА, а не к частям Вермахта, как этого хотело бы армейское командование.
Его заместитель, тоже капитан, попал после пребывания в госпитале к нам в отряд из казацкой дивизии, воевавшей против Советской Армии на южном фронте. Он не только ненавидел большевиков, но и всех русских. Был очень фанатичен в борьбе против коммунизма и лоялен немцам в такой степени, что, узнав о предстоящем переходе под командование генерала Власова, запротестовал, обвиняя Феофанова и весь отряд в намерении уклониться от борьбы вместе с немцами на передовой против наступающей Красной Армии. Он написал рапорт в штаб 18-й армии, которому наш отряд подчинялся, и даже не скрывал этого.
Немецкое командование понимало, что Русская Освободительная Армия под командованием Власова является, может быть, последней надеждой на то, чтобы повернуть ход войны с помощью самого русского народа. Поэтому оно дало согласие на присоединение отряда к формирующейся 1 — и Дивизии РОА, и делу с доносом не был дан ход.
Пришёл день, когда наш отряд начал свой марш, направляясь к городу Ульм. Нам было приказано грузиться в товарные вагоны, размещая повозки и лошадей на платформах, даже не имеющих какой-либо ограды. Мы принялись за работу и погрузили всё и всех. Следующим утром наш поезд попал под обстрел и бомбёжку с воздуха. Потеряв несколько человек, мы разгрузились с разбитого состава прямо в поле и, не теряя времени, стали продолжать продвигаться на запад по окольным дорогам пешком.
Марш проходил без особых происшествий. Каждый из нас обсуждал будущее. О Власове знали мы понаслышке и мало. Циркулировали различные слухи, что он — советский шпион, что его заслало НКВД к немцам, чтобы собрать вокруг себя военнопленных и тем самым предотвратить их использование в помощь немецкому тылу, а то и напасть на немцев изнутри. Нет, — говорили другие, — это швейцарский Красный Крест поручил ему собрать нас, а потом перейти в Швейцарию для формирования армии на стороне американцев.
Однажды, на остановке в пути, наш капитан подошёл к разведчикам (а мы всегда держались особняком) и объяснил, что РОА формируется как боевая единица с целью морального влияния на Красную Армию. Это попытка пробудить в русском солдате чувство вражды и ненависти к сталинизму. Если эта попытка удастся, она повлечет за собой освобождение народа от власти коммунистов и заключение мира с Германией на подходящих для России условиях. Капитан Феофанов упомянул о Пражском манифесте, сам не зная подробностей его принятия. Обнадёживая нас, сам он при этом качал головой, повторяя, как бы про себя: «Поздно, поздно!»
Можно честно сказать, что мы шли на соединение с РОА вслепую.
РУССКАЯ ОСВОБОДИТЕЛЬНАЯ АРМИЯ
И вот мы в городе Мюнзингене. Недалеко от города казармы, ряды не разрушенных каменных зданий, много деревьев, хотя и с опавшими листьями, масса русских, одетых в немецкую форму со значком РОА на пилотках и с нашивкой РОА на рукаве. Большое оживление, но всё, кажется, идет с хорошей организацией и чувствуется ка- 82 кая-то независимость, и даже свобода и гордость этой независимостью.
Наш батальон разместился в самой задней казарме, почти на полигоне. Пустые койки-нары, но чисто и светло. Мы принялись за устройство уюта.
Одеяла были в кладовой, вода из крана была градусов на десять теплее воздуха, нас накормили тёплой баландой в столовой. Вернувшись в казарму, мы завернулись в одеяла и крепко заснули.
Начались серые будни. Паёк был скуден. От голода не умирали, но из столовой выходили с полупустым желудком. Были кое-какие строевые занятия, маршировка для упражнения и дисциплины, тактические занятия и стрельба по мишеням. В общем, нас, «видавших виды», оставляли в покое. Мы чистили наше оружие, убирали казарму, иногда приходилось присутствовать на «политзанятиях», которые проводили офицеры — выпускники школы пропагандистов в Дабендорфе.
Эти «политзанятия» были открытыми и прямыми. Неизбежная в тех условиях немецкая пропаганда пропускалась мимо ушей, и на наши вопросы нам объясняли без двусмысленностей идеи Русского Освободительного Движения и намерения генерала Власова избежать кровопролитного столкновения между нами и Красной Армией. Генерал Власов считал возможным оттянуть момент встречи на фронте до тех пор, пока о Русском Освободительном Движении не станет хорошо известно по ту сторону фронта, пока Пражский Манифест не прольёт свет на причину его появления.
Пусть узнают, что мы не предатели народа, а враги сталинизма и кровавой сталинской клики, пусть поймут, что мы хотим воевать не против солдат Красной Армии, а плечо к плечу с ними против действительных врагов народа Союза. А освободив наш народ от ига хуже татарского, заключить выгодный для нас мир с Германией, уже ослабевшей и вынужденной искать выход из положения, в которое её поставил Гитлер.
На площади, во время парада, так, конечно, не говорилось, но по казармам пропагандисты и солдаты 1-й дивизии РОА обсуждали эти вопросы, доверяя друг другу. Сексотов среди нас почти не было, а те, которые по какой-либо причине были верны немцам, куда-то пропадали.
«Дело русских, их долг — бороться против Сталина, за мир, за Новую Россию. Россия — наша! Прошлое Русского народа — наше! Будущее Русского народа — наше!..»
Эти слова давали нам цель нашей жизни, и идея Освободительного Движения становилась для нас всё более ясной и приемлемой.
Мы мало знали о переменах в Красной Армии, о её победе под Сталинградом, об отступлении немецкой армии и нашем безвыходном положении в скором будущем.
В эти дни все, что накопилось в душах людей, вставших на путь борьбы против Сталина и большевизма, стало выливаться наружу, как из переполненной чаши жизненного опыта.
Почти каждый рассказывал о себе — почему и как он очутился в немецкой форме. К этим историям у меня сначала возникало чувство недоверия. Потом, сравнивая факты из рассказов людей, совсем не знавших друг друга, я находил некий общий знаменатель, и не только ужасался тому, что им пришлось пережить, но и сам начал понимать то, что сохранилось в памяти ещё с детских лет.
Я понял, почему все в нашей квартире затаивали дыхание, когда ночью на лестнице были слышны шаги. Я сообразил, почему моя мать говорила с моей бабушкой по-французски, — чтобы я не мог понять, о чём идет разговор, и проболтаться об этом в школе. Мне припомнилось, как однажды я подслушал разговор между мамой и её подругой. Та рассказывала, как ей пришлось провести пару дней совершенно нагой вместе с десятками людей, тоже нагих, которых подозревали в уклонении от сдачи спрятанного золота государству.
Всех арестованных — как мужчин, так и женщин — держали в маленькой камере до потери сознания, выносили в коридор, обливали холодной водой и втискивали назад в камеру.
Так до тех пор, пока мученики или не сознавались, что у них ещё остался нательный крест, кольцо или медальон, или же не приходя в себя, оставались лежать в коридоре. Их убирали и приводили новых.
Этот рассказ маминой подруги удивил меня в своё время не жестокостью вымогательства, а только фактом, что мужчины и женщины были нагие и все вместе. Мне было лет шесть-семь, и вымогательство как факт было тогда непонятно для меня, но вот нагота страдавших в этой камере людей запомнилась мне резко. И вот только теперь, услышав подобную историю от доктора нашего отряда, я понял, что я вырос под материнским крылом весьма наивным.
Мое двуличное существование стало меня беспокоить. С каждым рассказом об ужасах раскулачивания, голода, ссылок и исчезновения ни в чем не повинных людей моя лояльность и вера к догмам комсомола и коммунизма начала исчезать.
Кажется, в феврале 1945 года в Мюнзинген понаехало множество высоких и статных немецких офицеров высших рангов. Нас собрали на площади, и мы впервые увидели нашего главнокомандующего — генерала А.А.Власова. Выше всех присутствующих, в шинели без погон, в больших роговых очках, стоя рядом с командиром нашей 1-й дивизии генерал-майором Буняченко, Власов говорил о нашей предстоящей борьбе против Сталина и большевизма, назвав её «священной». Его речь, а также русский национальный флаг, развевавшийся рядом с немецким военным флагом, наполнили нас каким-то странным чувством.
Объяснить это чувство, особенно после стольких лет, трудно. Это было не столько гордость, как чувство принадлежности к чему-то большому и оправданному, это было чувство надежды, что не все ещё потеряно, что мы вернемся домой не как собака с поджатым хвостом, а как солдаты, освободившие свою Родину от ига хуже татарского. Здесь, конечно, я говорю о чувстве, охватившем мою душу в момент, когда мы проходили маршем мимо наших генералов, которые как бы стояли впереди немецкой военной знати.
После парада в столовой нам дали по добавочной ложке какой-то размазни и по прянику, дабы отметить день официальной передачи дивизии под командование генерал-лейтенанта Андрея Андреевича Власова.
Да, с этого дня мое последнее чувство долга к Сталину и его правительству исчезло из глубин моей души, где до сих пор оно ещё шевелилось. Перед глазами стояла новая задача — посвятить все силы, а если надо то и жизнь, делу освобождения Родины от советской власти. Одно лишь щемило сердце — как это сделать без кровопролития и стрельбы в ребят по ту сторону фронта. Ребят, как когда-то и я, запутанных сталинской пропагандой. Этот вопрос мучил и других, мы надеялись, что наше появление на фронте, на участке без немцев, произведет сильное впечатление на красноармейцев, и они повернут оружие против политруков.
Да, это было наивно!
Но всё же это была надежда!
Вот под такие разговоры, размышления и переживания подошло время погрузки в эшелоны. Куда поедем? На фронт? Какой? Развязка нашего неопределённого положения в Мюнзинге была встречена с волнением и одобрением. Наступал решающий момент!
Уже в начале 1945 года картина фронта очень изменилась. Красная Армия была у реки Одер, готовясь к наступлению на Берлин. Немцы уже не имели времени для создания крепкой боевой единицы из трёх дивизий РОА для встречи с Красной Армии на широком фронте, чтобы произвести сильное моральное впечатление на красноармейцев. Феофанов, будучи теперь офицером связи, при встречах с Гришкой и со мной повторял все те же слова: «Теперь уже поздно, теперь уже поздно». Он, видимо, не надеялся на пропагандистский успех нашей дивизии на солдат-красноармейцев, прямо высказывал мнение, что надо уклоняться от прямой встречи на фронте и держаться ближе к швейцарской границе.
Но ни Гришка, ни я, ни даже Феофанов не сочли возможным изменить РОА и А.А.Власову. Можно честно сказать, что и остальные 99 % солдат дивизии, несмотря на неуверенность положения, были верны идее РОА и всего Освободительного Движения.
В марте 1945 мы разгрузились на станции Либерозе. За день или два до этого наш эшелон был обстрелян, то ли советским, то ли английским истребителем. Каждый, у кого было подходящее оружие, открыл ответный огонь. Истребитель на бреющем полете скрылся за холмом. Мы чувствовали себя победителями.
Вспоминаю, дивизия двигалась на север и на восток и на запад, очутившись, в конце концов, в лесу около реки Одер. Мы начали закапываться для обороны.
Помню, говорили, что в дивизию приезжал генерал Власов, но нам, разведчикам, увидеть его не пришлось. Феофанов передал нам, что дивизии поручено взять плацдарм на этой стороне Одера, занятый Советской Армией.
Теперь уже много написано о короткой атаке 1-й дивизии на предмостное укрепление Эрленгоф на реке Одер. Тогда же нам не объяснили, зачем без какой-либо попытки провести пропаганду среди красноармейцев, державших это предмостье, нам надо было лезть на колючую проволоку и лежать под миномётным огнем, наткнувшись на стену артзаслона с той стороны Одера, теряя наших ребят.
Рано утром я и ещё один разведчик были вызваны к командиру отряда. Нам выдали бинокль, компас, планшет и одну снайперскую винтовку, после чего нам приказали отправиться в штаб дивизии для получения приказа от самого комдива генерал-майора Буняченко. Нам дали лошадь, телегу и возницу. На возу был какой-то ящик, который нам надо было доставить в штаб к полуденному часу. Ехали мы через лес, по ухабам и через корни деревьев. Сломалось колесо, мы срезали молодое деревцо и сделали из него что-то вроде лыжи. Вот на таких полусанях-полутелеге доехали до штаба, но с опозданием.
Буняченко уже вёл беседу с разведчиками из других подразделений. Выслушав мой рапорт, он подошёл ко мне почти вплотную, заревев звериным рёвом и обкладывая меня и моего напарника всевозможными эпитетами за наше опоздание. Глядя на него снизу вверх, я нащупал дверную ручку и ждал, когда он замахнётся. Генерал заметил это, спросив меня, почему я держусь за дверную ручку? Я честно ответил, что в случае замаха с его стороны намерен выскочить из комнаты, так как по морде меня ещё никто не бил, даже немцы.
Буняченко успокоился также внезапно, как и вспылил. Нам было поручено засечь все возможные командные точки, часто употребляемые тропы передвижения, места, где часто собираются офицеры и т. п., любым путём, который мы найдем подходящим для этой цели. На вопрос, что делать со снайперской винтовкой, последовал ответ: «В солдат не стрелять, выбирать политруков».
Мы побоялись спросить, как это сделать? Ведь до «политруков» было не меньше 500 метров.
Прошли четыре дня наблюдений за «той» стороной. Нас поместили в блиндаж с амбразурами, из которых были видны такие же амбразуры в укреплениях по ту сторону Одера. Наша позиция была чуть выше другого берега, так что можно было заглянуть за брустверы насыпи и обозревать кое-какое движение противника.
Да, противника, как не странно… Мы чувствовали душой и телом, что эти люди не будут смотреть на нас, как на братьев по несчастью, а уничтожат нас при первой возможности, попадись мы к ним в руки. Мой напарник и я одной ночью попробовали переплыть Одер и заглянуть в окопы с тыла. С помощью двух прорезиненных рюкзаков проплыли мы чуть ли не до середины реки, как вдруг мой напарник начал просить о помощи.
Его рюкзак сдулся и не поддерживал его на поверхности, мой напарник начинал захлёбываться. Наша возня посередине реки привлекла внимание дозорных с той стороны, по воде застрочил автомат. С нашей стороны пошли ответные очереди, ракета, потом вторая. Держась вдвоём за оставшийся рюкзак одной рукой, головы под водой, мы кое-как добрались до берега, от которого отплыли полчаса назад, мокрые, холодные и недоумевающие, как нам удалось остаться в живых.
Наша следующая попытка «сделать всё возможное», окончилась без драмы, но и без большого успеха. Мы залезли на высокие деревья, пока было темно, и начали ждать рассвета. Стали ныть все кости, затекли ноги и руки, часто менять позицию было опасно, так как снайперы с той стороны следили за нашим берегом добросовестно. Но хуже всего было от двигавшихся перед глазами ветвей. Для невооруженного глаза что-либо разглядеть было далеко, а через бинокль можно было видеть только качающуюся сеть из веток, увеличенных линзами, все остальное было как в тумане. Нам пришлось довольствоваться замаскированной позицией на валу, окружавшем наш бруствер.
На следующий день нас отозвали. Мы сдали наши планшеты с заметками и были отосланы назад в отряд. Нас ждала та же телега, но с новым колесом, и приказ двигаться в тыл, охраняя тот же самый ящик.
Короткая, но жестокая стычка между солдатами РОА и советскими силами, державшими плацдарм, произошла 13-го апреля 1945 года. Через несколько часов, после того как наши подразделения, захватив и разрушив линию проволочных заграждений, были артиллерийским огнем с советской стороны буквально вжаты в болотистую землю рядом с застрявшими старыми танками, генерал-майор Буняченко отдал приказ оставить плацдарм и, подобрав раненых, продвигаться к югу.
Начались 50-60-километровые марши, они продолжались до конца апреля. Всем нам было известно, что генерал-майор Буняченко, не подчиняясь приказам немецкого командования, уводит дивизию от тех мест, где ею хотели заткнуть бреши в линии фронта. Мы все понимали, что если мы попадем на передовую, у нас будет только два выхода: умереть от пули или попасть в плен, что будет ещё хуже. Возможности занять участок фронта и оказать какое-то влияние на красноармейцев, наступавших на обессиленную немецкую армию, просто не существовало.
Почти у всех на уме был только один вопрос: как попасть в зону действий американских войск? О том, что делалось на высшем уровне, простые солдаты не имели представления, но вера в генерала Буняченко были неоспоримой. Солдаты шли за ним, как за отцом.
Мы верили в наших командиров, но чувствовали себя, как звери, загоняемые в ловушку. Мы шли и шли, позволяя себе лишь краткие остановки, чтобы проверить упряжку лошадей. Женщины и дети семей солдат и офицеров шли по обочине, только придерживаясь за телеги, чтобы не отстать, до тех пор, пока у них не подкашивались ноги. Тогда, обессиленных, их сажали на телегу со свежими лошадьми, конфискованными в безлюдных деревнях, брошенных немецким населением, уходившим на запад от Красной Армии.
Отступали и немецкие части. Мы же двигались к Чехословакии, как будто там было наше спасение. Безнадёжность положения была у каждого на уме, но, к чести нашего разведотряда, дисциплина у нас продолжала сохраняться на должном уровне. Был приказ не трогать гражданское население и его собственность. Не вступать в стычки с отступающими немцами. Помню, как Феофанов платил за продовольствие, полученное с помощью бургомистров или прямо от населения, которое бросало все, уходя от наступающих советских войск.
Но были и отдельные случаи перестрелки с отступающими частями Вермахта, которых обстреливали чешские партизаны — это было уже в самом конце апреля и в первые дни мая 1945 года. Им было трудно разобраться, кто им идет навстречу.
Вот в эти дни и отстала от колонны телега с семьей доктора отряда. Мне поручили взять одного разведчика, мотоцикл, до этого ехавший на одной из телег для экономии горючего, и проверить дорогу сзади нас на случай поломки телеги или другого крайнего случая. Рано утром, с автоматами через плечо, мы поехали на поиск отставших. Вдали была слышна пулемётная и миномётная перестрелка, это могли быть партизаны и немцы, или даже наступающая Красная Армия. Остановившись и подождав, пока перестрелка затихла, я завёл мотор и предложил моему напарнику продолжать поиски.
Тот стал убеждать меня, что ехать дальше будет идиотизмом, что мы наверняка попадём в руки красных. Чувствуя, что я не могу вернуться, не сделав всё, что возможно, я предложил моему напарнику подождать меня здесь у дороги, а сам осторожно поехал вперед к повороту дороги. В тот же момент я услышал автоматную очередь и увидел, как пули взрыхляют дорогу возле меня.
Стрелял оставшийся позади мой приятель-разведчик. Крутой поворот спас меня от неприятных ощущений. Доехав до местечка, где на последнем отдыхе ещё видели телегу с женой и детьми врача, я заметил, что воздух был полон запахами гари недавнего боя. На другом конце села, не увидев ни души, я поехал тем же самым путем назад. К моему удивлению, поперек узкой улицы лежал забор, которого не было раньше. Вокруг стояла зловещая тишина, так как я катился вниз по дороге с выжатым сцеплением. Пришлось протискиваться между лежавшим забором и стеной хаты, и вот в этот момент спереди и сзади выскочили несколько немецких солдат. Заметив на форме знаки отличия «СС», я понял, что дело дрянь.
Мои объяснения, что я принадлежу к 1-й дивизии РОА и ищу потерявшихся, не привели ни к чему. Мотоцикл остался у стены, а меня, обезоружив, повели к большому кирпичному дому выше на дороге, по которой я только что ехал. Мы прошли во двор дома, это была больница, мимо нескольких трупов в немецкой форме, аккуратно уложенных в ряд. После короткого разговора с офицером, стоявшим в дверях здания с рукой на перевязи, солдаты указали мне двигаться к огромной воронке, оставшейся от какого-то взрыва. Её дальняя сторона была метра на четыре ниже передней, у которой мне надо было встать.
С автоматами наизготовку, немцы ждали какие-то секунды, показавшиеся мне минутами, пока я дошел до края воронки-обрыва и повернулся к ним лицом. В моей голове было пусто. Безнадёжность положения была очевидной. Только мысль о моей умершей давно матери проскользнула через сознание. Почему-то немцы всё ещё не открывали огонь, и в этот миг я почувствовал, как песчаный грунт под моими ногами стал уходить вниз и я, вместе с большим количеством обрушившейся земли и песка, каким-то чудом оставшись не засыпанным землей, докатился до каких-то кустов.
Поднявшись, я побежал. Очутившись опять на той же улице и увидев свой мотоцикл, я пропихнул его мимо препятствия, включил скорость, мотор заревел, и через пару часов я был вместе с отрядом. На меня смотрели, как на вернувшегося с того света.
Дело в том, что мой напарник, возвратившись, доложил, что он стрелял по мне, но что ему не удалось предотвратить мое дезертирство на советскую сторону. Я уже хотел отрапортовать о моем бесплодном поиске, как мне сказали, что семья нашего врача сама догнала наш обоз вскоре после моего отъезда. Погрузив мотоцикл назад на телегу, и получив на полевой кухне что-то поесть и попить, я расстелил мою плащ-палатку и заснул.
Рано утром мы двинулись опять. На этот раз все говорили о том, что мы идем к столице Чехословакии, чтобы встретиться с американцами, наступающими тоже в этом направлении, но с юго-юго-запада. Всё чаще и чаще нам встречаются группы чешских партизан. Говорили, что пехотный полк, следующий за нами, разведчиками, ввязался в перестрелку с отступающей немецкой пехотой. Убитых было мало, но удалось захватить много оружия и патронов, так нам необходимых для вооружения большого числа присоединившихся к нам так называемых «остарбайтеров», т. е. вывезенных из Советского Союза гражданских лиц, которых немцы распределяли по фермам или заводам как рабскую рабочую силу.
ПРАЖСКАЯ ВЕСНА 1945 ГОДА
Пятого мая 1945 года мы остановились в местечке северо-западнее столицы Праги. Это село буквально кишело чехами, вооружёнными до зубов самым разнообразным оружием — что кому удалось достать для себя. В домик, где поместилась наша группа с Феофановым, зашли несколько чехов. Переводчицей была молодая красивая девица с темными волосами, бровями дугой, с глазами, как бездонный колодец, и такой очаровательной улыбкой, что все мы просто застыли, как зачарованные. Они притащили с собой тяжёлый пулемет для противовоздушной обороны, где-то брошенный немцами, и обратились к нам с просьбой установить, почему он не стреляет. Разобрав затвор, я заметил, что ударник спилен с целью вывести пулемёт из строя. Я послал одного из чехов к местному кузнецу оттянуть ударную шпильку и закалить её. Через час он вернулся, затвор был собран и пулемёт выпустил короткую очередь в стог сена. Всё было в порядке. Потом 91 случилось то, что и до сих пор не изгладилось из моей памяти. Красивая девушка, её звали Лена, подарила мне на память свою фотографию и крепко поцеловала меня в губы.
В эту ночь нам стало известно что мы идем на Прагу. Восставшие чехи умоляли 1-ю дивизию РОА поддержать их оружием и тем самым сохранить дивную Прагу с её незабываемой архитектурой от полного разрушения.
По приказу наших командиров части дивизии двинулись скорым маршем и вошли в Пражские предместья почти со всех сторон. Рассуждать о моральной стороне наших действий было уже некогда. Бой завязался не только за аэродром, но и за главные улицы Праги, где засели части СС.
На следующий день, группе разведчиков, в которой были Феофанов, Гришка и я, было поручено командиром разведки, майором Костенко, следить за проникновением советских агентов в центр города.
Отличить власовцев было легко, каждый из нас носил нарукавную трёхцветную бело-сине-красную повязку. Каждый власовец был в этот день чуть ли не сыном города.
Чехи одаривали нас, чем могли, и ликовали вместе с нами за каждый взятый дом или при известии по радио о новой победе над частями СС.
Так прошёл день, аэродром был взят, почти все немецкие подразделения сдались или вышли из города. В боях за Прагу погибло более 300 солдат нашей дивизии.
Неожиданно Пражское радио начало передавать, что все мы, власовцы, являемся изменниками Советской власти и её врагами. Мы прекрасно знали, что город кишит советскими агентами. С одним нам пришлось беседовать лично, и когда мы его передали в штаб разведки, уже знали, что советские танки готовятся к прорыву в город. Отношение жителей к нам резко изменилось, исключая тех немногих, которые работали вместе с нами, и нам стало понятно, что надежды на приход американской армии раньше советской уже не существует. А мы ведь рассчитывали именно на это!
Ночью 7 мая Буняченко приказал уходить из Праги. Наша маленькая группа с Феофановым размещалась в одной из брошенных немцами квартир, в четырёхэтажном доме, недалеко от большого моста через реку Влтаву. Рано утром 8-го мая мы оставили её.
Феофанов приказал мне в последний момент снять с поста дежурного наблюдателя. Он объяснил наше положение, наш предполагаемый маршрут к месту встречи отряда и, посоветовав держаться отдельно и избегать встречи с вездесущими теперь советчиками, в сопровождении Гришки и ещё нескольких разведчиков вышёл на улицу.
Наблюдательный пост находился на крыше здания. Рассовав по карманам курево, кусок хлеба и два пакетика походного рациона, я обвёл глазами комнату, где мы провели последнюю ночь — не забыто ли что?
На тумбочке возле кровати лежала малюсенькая коробочка в форме Библии и внутри была миниатюрная фигурка Божьей Матери. Я рассматривал её ещё вчера вечером. За все фронтовые дни я не разу не присвоил себе чего-либо, кроме еды, — и то только, чтобы утолить голод.
Так и в этот раз я вышел на лестницу, по пути на крышу, оставив всё на месте.
Но как только моя нога переступила порог квартиры, я почувствовал, что-то необъяснимое, какая то сила против моей воли, ну просто повернула меня и заставила вернуться в комнату, где лежала миниатюра.
Я взял её в руки, чтобы взглянуть на неё ещё раз. В этот момент за стеной прогремел сильный взрыв снаряда. С потолка посыпалась штукатурка и выходная дверь пролетела через коридор. Придя в себя от этой неожиданности, перешагивая через кирпичи, перила и другие обломки, я подошёл к месту, где была дверь на площадку лестницы. Зиял только большой пролом там, где я должен был быть, если «что-то» не заставило меня вернуться за фигуркой Божьей Матери.
Я храню эту фигурку до сих пор.


Фигурка Божьей Матери, спасшая мне жизнь
ГРАФ ОРЛОВ

Зигзаги судьбы воспоминания Сигизмунда Дичбалиса часть 2


АНТИПАРТИЗАНСКИЙ ОТРЯД КАПИТАНА ФЕОФАНОВА
Немецкие солдаты высадили нас, своих будущих соратников, на перекрёстке дорог, заявив, что дальше они не поедут. «В лесу партизаны», — заявил один из них и указал нам дорогу, по которой нам надо следовать для встречи с Феофановым.
Полагая, что мне теперь просто нечего терять, я спросил Гришку прямо, куда он направляется. «Нам по дороге, кажется, я тоже иду к Феофанову», — ответил мой попутчик. На мои вопросы как это случилось, что никто из нас не знал о намерении другого, последовали малозначащие объяснения, которые сводились к морали — чего не знаешь, за то не отвечаешь. Точь-в-точь, как и слова моей эстонки, с которой мне даже не удалось попрощаться.
Дошли мы до стоянки отряда поздно ночью, чуть не попав под пулю часового, окликнувшего нас по-немецки. Вместо пароля, которого мы не 66 знали, последовало длинное объяснение, кто мы и куда идём, тоже по-немецки. Не будучи джентльменом, часовой уложил нас лицом в грязь и начал испускать какие-то птичьи зовы.
Ну, дурак немец или издевается над нами, или зовёт на помощь, — подумалось нам. Через несколько минут мы услышали, как кто-то спрашивает часового, с сильным украинским акцентом, в чём тут дело. На чисто русском часовой начал рапортовать, что вот два немца ищут капитана, и их надо обыскать на всякий случай. Тут, перебивая его и поняв, что мы у цели, мы повторили, уже по-русски, кто мы и зачем пришли. Нас отвели в какой-то сарай и мы, уставшие после длинного пути, заснули как убитые.
Проснувшись, мы начали стучать в закрытую на засов дверь и требовать, чтобы нас выпустили по делам личным. Было рано, но движения хоть отбавляй. Отряд уходил на задание. Было доложено о нашем прибытии, и после того, как мы умылись и хлебнули горячего кофе, нас привели к избе, стоявшей посреди хутора.
После ухода большой группы с тачанкой, пулемётами и миномётом, вокруг стало тихо. Гришка и я стояли, как зачарованные, обозревая русских людей, вооружённых, как нам казалось, до зубов, уходящих в лес без конвоя, или хотя бы одного сопровождающего немца.
«Ну, как, нашли нас без труда?» — послышался голос сзади. Обернувшись, мы увидели молодого парня в немецкой форме фельдфебеля, но в казацкой папахе. Пока мы решали, что ответить, он, совсем не по-уставному, предложил нам зайти в избу и доложить капитану о себе.
В маленькой комнате с картой на стене спиной к нам стоял пожилой коренастый человек с поредевшими, но аккуратно подстриженными волосами, одетый в безукоризненный мундир капитана Вермахта.
— Господин капитан! Два русских добровольца прибыли в Ваше распоряжение, — доложил я как старший по возрасту.
Капитан, а это был сам Феофанов, медленно повернулся, взглянул на нас, опять посмотрел на карту и, обращаясь к Гришке, спросил его, кто он и откуда. Выслушав его ответы, он перевёл взгляд на меня. Я доложил, что попал на фронт из института Лесгафта, умолчав, что пошел в армию добровольцем. Услышав название института, Феофанов поднял брови и, отчеканивая каждое слово, сказал:
— Из этого института выходят два типа людей: либо очень хорошие, либо полные мерзавцы. Ты принадлежишь к каким?
Не могу вспомнить, что я промямлил в ответ, но помню, что стало мне не по себе. Капитан взял Гришку к себе в денщики, а меня оставили в покое и как бы вообще забыли, что я «горю желанием громить партизан», как я уверял немцев в городе Тарту.
Недели через три в отряд прикатили два немца на мотоциклах. Один они оставили капитану, а на втором вернулись в штаб армии.
Знавший от Гришки, что я работал на ЛМЗ обкатчиком мотоциклов, капитан предложил мне испробовать машину. Это был одноцилиндровый «Цундап-400», с карданом. Простая, но очень крепкая армейская машина. С её вертикально расположенным цилиндром она была словно сделана специально для русских дорог с их ухабами и разбитыми колеями.
Должно быть, мое вождение понравилось Феофанову, так как я стал его шофёром, связным, разведчиком и посыльным.
Каждое утро старик-хуторянин привозил на телеге молоко капитану. Я счищал грязь с моей машины, когда он подошёл ко мне и тихо, оглянувшись по сторонам, сказал, что у местного кузнеца есть всё необходимое для ремонта проколов, добавив загадочно, что для меня будет очень важно посетить кузнеца сегодня же.
В багажнике мотоцикла была коробочка со всем необходимым для ремонта шин, была даже запасная шина, немцы позаботились обо всём. Пришлось эту коробочку спрятать и обратиться к капитану с просьбой разрешить навестить кузнеца, у которого есть резиновый клей для шин велосипедов.
Кузница помещалась в двух сараях, соединённых перекрытием, под которое я закатил мой «Цундап». В сарае слева кузнец занимался починкой «точных изделий» — так называл он велосипеды, швейные машинки, охотничьи ружья и тому подобные предметы домашнего обихода, которые нуждались в ремонте. Правый сарай был гораздо просторнее, но там было темно, всё покрыто копотью, и на земляном полу валялись части колёс, подвод и земледельческих машин всех моделей, когда-либо бывших в употреблении на этом свете.
Услышав ритмичный звон ударов молота по наковальне, вошёл туда и я. Молодой, но коренастый парнишка, держа в руках не очень тяжёлый молот, равномерно ударял по ободу, подставляемому под удары самим кузнецом.
«Куй железо, пока горячо». Я знал эту пословицу, но не спешил подойти ближе, а стоял в дверях и обдумывал, как начать разговор, чтобы не попасть впросак. Почти все эстонцы понимали и говорили по-русски, здесь не было проблемы. Но для чего просить резинового клея, когда он мне не нужен, и что значат слова молочника, что «это очень важно»? Я не был уверен, что это не ловушка, устроенная Феофановым.
Кузнец видел, что я жду перерыва в ковке, чтобы заговорить, но не торопился с перерывом. Только после того, как обод был одет на колесо, он поднялся с табуретки, и, проходя мимо, бросил только: «Подожди!» Через короткое время, из дверей другого сарая, в который зашёл кузнец, вышел худой парень в очках и на костылях. Подойдя ко мне, он вручил мне маленькую бутылочку с клеем. Опешив, я спросил, сколько это стоит, и полез в карман за сигаретами, игравшими тогда роль валюты.
— Это подарок от «Старшого», — прозвучало в ответ.
Я сразу же понял, что жизнь идёт дальше, и что я опять «в работе».
С неподдельным московским произношением очкастый, даже не представившись, передал мне поручение моего начальника-невидимки. Каждый раз перед выходом отряда на задание, мне надо будет сообщать, куда и по какому маршруту он будет двигаться. На мой вопрос, кто меня оповестит об этом, парень сказал одно только слово: «Гришка».
Мне повезло, у меня были крепкие нервы и здоровое сердце, другой просто не выдержал бы такого сюрприза.
Передавать информацию надо было старику-молочнику или сынишке прачки, приходившей два раза в неделю к капитану за его бельём. Пока она раскладывала чистое и забирала грязное бельё, мальчуган, а ему было лет 13, всегда любовался моим мотоциклом, который я, не имея других обязанностей, всегда начищал до блеска. Вот тут то и было удобно передать названия мест и время выхода отряда.
Теперь я прерву хронологическое перечисление событий и углублюсь в раздумье. Прошу читателя с помощью догадок и путём подведения событий «к общему знаменателю прийти» к своему собственному выводу.
Антипартизанский отряд капитана Феофанова состоял не только из головорезов; были в нём и люди самых разных возрастов, вступившие в отряд из идейных соображений. Был там, например, девятилетний мальчик, сын обозника, вступивший в отряд после того, как где-то в Белоруссии партизаны убили его мать по ничтожному подозрению. Был там и 55-летний казак-офицер из группы Каминского, оперировавшей где-то на юге. Этот офицер всегда водил отряд на задания, и о нём говорили, что он не знает страха под пулями и ненавидит «красных».
История первых дней нашей группы, имевшей в своих рядах несколько десятков человек, мне неизвестна.
О ней не говорили, и я не спрашивал. Но вскоре в моей голове зашевелилось какое-то подозрение. Почему после того, как партизаны знали через меня наперед, где можно устроить засаду группе, не только засад или стычек, но и просто встреч с ними не было? Казалось, что они разрешали отряду выйти на прогулку, пострелять в воздух и вернуться назад для чистки оружия.
Почему никто не напал на меня — с капитаном на багажнике — во время наших многочисленных поездок в штаб за приказами? Возил я Феофанова по непроходимым дорогам во всякую погоду, часто был вынужден просить помощи на хуторах, вооружённый одним только пистолетом, но за все мое пребывание на территории Эстонии не встретил, или точнее, не опознал ни одного партизана.
Наш отряд не потерял ни одного человека, за исключением пятерых раненых. Но эти ранения были получены в дни отсутствия Феофанова. Я привёз его на несколько дней в немецкий полевой госпиталь к зубному врачу, где и мне, кстати, наложили коронку. У него было что-то с дёснами, и ему была необходима лёгкая операция. Вот как раз в эти дни заместитель Феофанова получил срочный приказ выйти на охрану железнодорожного полотна в соседнем районе.
Стрелявшим из леса партизанским снайперам удалось нанести нам урон — пять человек были вынесены из-под обстрела на носилках. Когда о случившемся узнал Феофанов, он только покачал головой.
Приказы штаба дивизии, к которой мы были прикреплены, выполнялись чётко. Наши «ударные» группы, численностью от пары разведчиков и до 30–40 человек были предназначены для специальных заданий, например, для прочёсывания леса перед размещением там немецких частей.
Мы всегда соблюдали все правила боевой подготовки: будучи в охране, выставляли часовых, пускали осветительные ракеты при малейшем шорохе и однажды подстрелили кобылу, не знавшую пароля. Но до встречи с партизанами дело не доходило.
За все эти процедуры, иногда проводимые в присутствии офицеров Вермахта, отряд заслужил похвалу от немецкого командования, а Феофанову дали какое-то отличие. Загадочный нейтралитет и невмешательство отряда в стычки с партизанами (а их было хоть отбавляй в районе нашей группы) вызывали мой интерес до такой степени, что я не удержался и спросил капитана об этом. Его ответ отбил у меня всякий дальнейший интерес к этой теме:
— Это благодаря тебе, Саша. С тех пор, как ты присоединился к отряду, нам везёт без границ.
Это было сказано с такой усмешкой, что я и до сих пор не могу понять, «где была зарыта собака». В придачу, и Гришка меня однажды обидел. Когда я задал ему как товарищу в нашем «шпионаже» подобный вопрос, ответ его был кратким: «Много будешь знать, скоро состаришься».
Уже после войны, в конце 1946 года, Феофанов, узнав от кого-то, где я проживаю, встретился со мной в городе Эрланген, под Нюрнбергом, с целью вербовки меня на работу для американской разведки.
Разговор зашёл об отряде, и он пообещал рассказать все при следующей нашей встрече. Но мне не хотелось опять «залезать в петлю», и та встреча не состоялась[3].
ОТСТУПЛЕНИЕ
Вскоре отряд Феофанова снялся с насиженных мест, и, как цыганский табор, начал долгий путь на Запад.
На мой запрос, что мне делать, невидимка «Старшой» прислал приказ: следовать с отрядом до следующего извещения. Оно не пришло и до сих пор, но тогда на душе стало легче — я не один, я вместе с «нашими»!
До Радома — через Мемель, мимо Варшавы (ещё до Варшавского восстания), по просёлочным дорогам, со всевозможными приключениями — прошагали мы около 700 км. Наиболее запечатлелось в памяти одно происшествие, чуть ли не покончившего разом с моей деятельностью в отряде Феофанова.
Ещё на литовской земле, посланный на мотоцикле впереди отряда на разведку дороги (а отряд передвигался только по ночам, чтобы избежать бомбёжки с воздуха), я заехал в темноте в противотанковый ров. Деталей не помню. Меня нашли без сознания и с вывихнутой ключицей по ту сторону рва. «Цундап» валялся внизу между вкопанными рельсами, а рядом со мной, обращённый в сторону следующего за мной отряда, стоял на земле включенным на красный цвет мой сигнальный фонарик. Как я его включил, остается загадкой. Потом, когда Феофанов вручал мне во время парада в Мюнзинге медаль «За отличие в обязанностях солдата», узнал я от него детали моей аварии. Когда Феофанов подошёл ко мне, лежавшему на земле, я вскочил, отрапортовал, что я заехал в противотанковый ров и… упал опять без сознания.
Меня положили на один воз, мотоцикл — на другой, и утром, в каком-то селе, меня оставили дожидаться завершения ремонта передней вилки «Цундапа», а в помощь мне дали мальчишку — сына обозника, о котором я уже упоминал, Как только отряд с обозом скрылся вдали, механик-кузнец положил свои инструменты и скрылся. Вернувшись под вечер, он заявил нам по-немецки, что мотоцикл будет готов завтра утром, и отвёл нас двоих к стоявшей на окраине хутора избе, где, поговорив о чем-то с хозяйкой-старушкой, оставил нас под её опекой.
Поделившись с хозяйкой и её внучкой нашим запасом провианта и приняв её приглашение откушать свежесваренной картошки с кислым молоком, мы отужинали и после безуспешных попыток поговорить с упорно молчавшей старухой, мы начали приготавливаться к ночлегу.
Бабушка показала нам единственную комнату, в которой стояла кровать с перинами, в которой уже лежала её внучка лет пятнадцати. Кровать была широченная, и бабушка знаками указала, что места хватит для всех.
Я всё ещё был в разодранной при падении форме, мой напарник-мальчишка был не в лучшем состоянии, и мы решили, что белоснежная постель не для нас. Мы улеглись на полу, сняв с постели только толстое покрывало, а внучка, думая, что это из-за неё мы не хотим спать в постели, ушла к бабушке в кухню. Уснули мы, не раздеваясь, с нашими мешками под головой.
Сон был лёгким. Ранним утром, когда было ещё темно, мы услышали возбужденный разговор в кухне. Нам было слышно, как старушка уговаривала кого-то по-литовски, а ей возражали мужские голоса. Я только успел толкнуть локтем лежавшего рядом парнишку и вынуть пистолет из кобуры, как дверь стала медленно приоткрываться, и автоматная очередь прошила пустую кровать вдоль и поперёк. В следующий момент мы услышали слова: «Феофанов… Феофанов…», проклятия на литовском языке, и топот уходящих из избы ночных посетителей.
С воем и причитаниями вошла наша хозяйка, держа свечу и глядя на расстрелянную кровать. То ли с ужасом, то ли с радостью, не веря своим глазам, смотрела она на двух ночлежников встающих с пола, полуживых от страха, но живых и даже не раненных.
На скорую руку, вскипятив воды и подав нам краюху хлеба с куском масла, она дала нам понять, употребляя русские слова, что нам надо отправляться отсюда — и поскорее. Мы опять услышали какое-то движение во дворе, дверь открылась, и вошел наш знакомый механик-кузнец. Он не поверил своим глазам, увидев нас с хлебом в руке за стаканом чая. Обменявшись парой слов с бабушкой, он ушёл и скоро вернулся на моей машине. Хотя у меня от боли ныла ключица, но мы двинулись дальше по разбитой дороге в тумане искать обоз.
Вести двухколёсную машину, да ещё и с пассажиром на багажнике, по разбитой дороге, трудно. А вот с вывихнутой ключицей и распухшим плечом — ещё труднее. Вскоре я должен был остановиться у маленького хутора, где я заметил хозяина, впрягающего небольшую лошадку — что-то вроде пони — в двуколку. Человеком он оказался сговорчивым и согласился подвезти мой «Цундап» до следующей деревушки, где, по его словам, была расквартирована группа Вермахта. Подъехав к стоящим в стороне от дороги постройкам, мы увидели телегу, а около неё — отца моего сотоварища по приключениям. Он остался, с ещё двумя парнями, в этом хуторе поджидать меня и своего сына. Встреча была радостной, обмен новостями шёл до глубокой ночи. Только рано утром мы вышли на дорогу. Да, вышли, а не выехали. Телега была без лошади. Её оставили здесь с поломанной осью.
Моё плечо распухло так сильно, что я не мог вести мотоцикл, а кроме меня водителей не было. Ребята попытались достать телегу и лошадь, но безуспешно, а брать силой было не безопасно, уж как-то чересчур подозрительно перешёптывались группы молодых парней, ходивших вокруг без дела. Было решено догнать отряд и вернуться за машиной.
Шли мы целый день по дороге, указанной хуторянами, и только к вечеру набрели на сгоревшую избу и сарай без единой души вокруг. Нам стало ясно, что мы идём в ложном направлении. Напившись воды из колодца и полежав под звёздным небом пару часов, мы продолжили наш марш по интуиции. Поутру мы вышли на тракт и знаками попросили остановиться проезжавшую армейскую машину. Нам сказали, что мы двигаемся к фронту и, выслушав нашу историю, предложили подвезти в обратном направлении. Под брезентовым покрытием лежали два тяжело раненых немца и сидели несколько легко раненных, которые потеснились.
Доехав до Мемеля, мы сразу же начали искать отряд. Комендант города заявил что, о Феофанове никто ничего не слышал. Вместе с ордером на провиант нам вручили приказ присоединиться к какой-то немецкой части. Переглянувшись, мы ответили: «Яволь!», получили на складе продовольствие и вышли из Мемеля на дорогу, по которой по нашим расчётам, должен был пройти наш отряд с северо-востока.
Немцы двигались на Запад. Кругом царил беспорядок. Суета, брошенные обозы… — всё это было так нетипично для Вермахта, но это было налицо — германская армия отступала, да ещё и впопыхах. Висела угроза окружения, и никто не желал очутиться в кольце. Дороги часто бомбили и обстреливали; горевшие машины, разорванные осколками бомб туши лошадей, брошенные телеги — всё это говорило о необходимости держаться отдельно от главного потока спешившей массы.
Поймав огромного битюга, бродившего без хозяина вдоль дороги, мы свернули на боковые пути и направились тоже на запад. Без седла, узды, или хотя бы верёвки, управлять нашей огромной лошадью, даже несмотря на её спокойный темперамент, было трудновато. Поэтому мы обменяли её у каких-то монахов на колбасу, хлеб и сало, а в качестве особой благодарности за хорошую сделку нам была вручена бутылка незабываемо вкусного ликёра. Я забыл название на этикетке, помню лишь, что на ней была изображена голова оленя.
Долго ли, коротко ли бродили мы в поисках нашего обоза, но дошли почти до самого побережья, когда идущие навстречу люди известили нас о том, что впереди был заминирован мост и никого дальше не пропускали. Наша маленькая группа распалась. Трое решили делать обход, а я и ещё один разведчик задумали продвигаться дальше через залив. Мы нашли маленькую лодчонку, весло было сделано нами из доски, остатки продовольствия мы засунули под сидение и оттолкнулись от берега. Попутный ветерок помогал нам до тех пор, пока не превратился в крепкий ветер. Он понёс нас через водное пространство. Зыбь превратилась в холодные волны, заливавшие нашу посудину, и нам стало ясно, что надо покидать наш корабль.
Ужас охватил нас от мысли, что мы далеко от берега и не продержимся долго в холодной воде.
К моменту, когда борт лодки сравнялся с поверхностью воды, нам было уже всё равно; промокшие насквозь, мы решили прыгнуть за борт и, ухватившись за лодку, продержаться до конца непогоды, стараясь не утонуть. Первым прыгнул я — и чуть не сломал ногу от внезапной встречи с каменным дном залива. Глубина воды была меньше метра. Да, мы не знали, что во время отлива это огромное пространство было покрыто водой только по колено, но сильный ветер поднимал такие волны, что эта необъятная лужа выглядела, как океан.
Через несколько часов, продрогшие и обессиленные, мы добрались с нашей лодкой до берега, забрали наши промокшие вещи и решили, что жизнь моряков не для нас. Выжимая нашу одежду, мы оба стали хохотать — так жалко выглядели мы оба, посиневшие от холода. Пришлось высыхать на ходу, так как наступила ночь, а о тёплом ночлеге думать не приходилось.
Шли мы ночью через поселки и леса, казалось, в юго-западном направлении. Выходя на опушку, мы увидели блеснувший фонарик, и шедший со мной парень окрикнул по-немецки идущие нам навстречу фигуры. В ответ ему ответила длинная автоматная очередь, буквально перерезавшая его пополам. Даже не успев вскрикнуть, мой напарник осел на землю.
Наверно, я был в стороне чуть-чуть, и под укрытием куста меня, в темноте, не заметили. Четыре фигуры в советской форме, видимо разведчики, подошли к убитому, перевернув его труп, обшарили карманы и сумку, не найдя ничего, кроме пистолета и куска сала, (размокшие документы были выброшены им ещё у залива), и пошли своей дорогой.
Всё это происходило метрах в пяти-шести от меня, стоявшего за кустом в совершенно беспомощном состоянии. Мой пистолет, попавший в солёную воду, был разобран на части и ждал промывки в сумке, а больше у меня не было ничего для защиты или нападения. Говорили разведчики на одном из азиатских языков, который я понять не мог. Как они меня не заметили, знает только Всевышний. Помогли, конечно, и куст с темнотой.
Оправившись от пережитого, я понял, что иду к фронту, а не в тыл, и, подождав рассвета и захоронив моего бывшего спутника под ветками и камнями, я побрёл бесцельно на запад, все еще, как бы в бреду.
Вспоминается, что встретил на пути отступавших немецких связистов, накормивших меня и предложивших ехать вместе, я отказался, и опять остался один. Через несколько дней блуждания, разговорившись с фермером, которому я помогал грузить его скарб на телегу, я узнал, что отряд Феофанова останавливался у него на ночлег по дороге к г. Радому.
Всеми правдами и неправдами, не брезгуя даже воровством велосипеда, переехал я почти через всю Польшу, и догнал наш обоз.
Отряд Феофанова после множества приключений остановился в городе Радоме, в южной части Польши. Шли слухи, что немцы намериваются включить нас в состав фронтовых частей и что сам Феофанов делает всё, что можно, чтобы отряду удалось избежать такой участи. Гришка очень обрадовался, увидев меня. Он устроил так, что я смог остаться в казарме, где помещался распределительный продовольственный пункт для солдат, передвигавшихся по так называемым «маршбефелям» через этот городишко, а их было немало — большинство шли назад к своим частям на фронт после пребывания в госпиталях. Этим продпунктом заведовала немецкая часть, занимавшая казармы до нас. С её уходом на фронт заведование им поручили Феофанову. Гришка и ещё один парень из отряда обслуживали, по требованию, нуждающихся в походном провианте, а Феофанов вел учёт, делал заказы на пополнение продуктов и лично обслуживал старших офицеров, проезжавших через Радом.
Случилось так, что Гришкин помощник был уличён в обвешивании и без того полуголодных солдат, и Феофанов выбросил его из отряда. Это произошло как раз перед моим возвращением. Выслушав мой доклад и посмотрев на меня с удивлением, как на вернувшегося с того света, Феофанов дружелюбно спросил меня, почему я не в рядах наступающей Красной Армии по ту сторону фронта. После моего видимого замешательства с ответом капитан с усмешкой на лице успокоил меня замечанием, что такого выхода для нас всех теперь нет — на нас лежит проклятие советской власти, которое нельзя смыть никаким переходом назад. По его данным, пленных, которым удавалось перебежать назад, ждала незавидная судьба — недоверие, презрение и заключение. Теперь их даже не посылали в штрафные подразделения, а отправляли в тыл на расправу. Пожав мне руку, Феофанов послал меня помогать Гришке.
Через несколько дней зашедший к нам за провиантом лейтенант-артиллерист подтвердил слова нашего капитана. Увидев на нём орден железного креста высшей степени, Гришка спросил его, за что он получил это отличие. Предложив ему кружку горячего супа, мы разговорились с ним. Оказалось, что лейтенант попал в плен под Сталинградом в 1943 году, и ему удалось через пару месяцев каким-то чудом удрать, выйти из зоны наступления Красной Армии, и, несмотря на мороз и голод, перейти фронт и присоединиться к отступающим немецким частям. Он рассказал, как однажды в сапёрную часть, к которой его, как пленного, владеющего немного русским языком, прикрепили для перевода немецких инструкций для обезвреживания мин новой конструкции, привели двух русских перебежчиков, работавших добровольцами (Hilfsfreiwilligen) у немцев.
Их посадили в холодную землянку, предварительно содрав с них немецкую форму, опросили и оставили под замком на ночь, не желая тратить на них пули. Наутро их замерзшие труппы просто выкинули в снег, воткнув рядом кол с надписью «Изменники Родины».
По словам лейтенанта, пленным немецким солдатам на русской стороне было гораздо лучше, чем иногда попадавшимся русским, бывшим в плену у немцев.
Такая информация сеяла неуверенность в уже и так не очень-то ясные перспективы моего будущего. Связь с партизанами потеряна. Как её восстановить? Стараться попасть на передовую? Будет легче перебраться к своим. А потом? Пристукнут сгоряча, кто там будет разбираться, кто ты и кому оставался верным, работая у немцев, убивавших, сжигавших, вешавших и грабивших твой родной народ?
Примкнуть к полякам, смешаться с массой и ждать наступающую Красную Армию? Так и здесь же не будет никого, кто бы смог подтвердить и удостоверить мое запутанное прошлое, мою деятельность партизана-подпольщика, а не предателя, спасавшего свою шкуру.
Как доказать, что до этого момента ты старался быть полезным и верным своей совести, своему народу, даже не зная полного звания или фамилии того, кто распоряжался тобою все это время?
Да, моя совесть по отношению к русскому народу была чиста. Но был ли я всё так же лоялен господствующему строю, как и в тот роковой день 22-го июня 1941 года, когда прямо с мотоциклетных гонок я поехал в военкомат и вступил добровольцем в ряды защитников моей Родины?
Вот такие рассуждения завели меня совсем в тупик. За прошедшие три года пришлось наслушаться такого о Сталине и нашем партийном руководстве, о самой революции и самом коммунизме, что моя голова была полна противоречивыми мыслями.
Все больше и больше накатывало сомнение — удастся ли доказать, что я не лизал вражескую задницу за кусок хлеба, а каждодневно рисковал быть раскрытым. А наказание было бы одно — расстрел после допросов и пыток. «Старшого» я и в глаза не видел, а если и видел, то не знал, что он и был тот самый «Старшой», который руководил моей деятельностью как бы на расстоянии.
С Гришкой я до сих пор не решался поговорить по душам, не потому что не верил ему, а потому что ручаться за самого себя было уже трудно, а за двоих ещё трудней.
Так вот, эти все размышления привели меня к решению: или поговорить с Гришкой, или как-то покинуть отряд и «пропасть». Дальше же — будь, что будет, буду действовать по обстоятельствам.
Следующим утром, надрезывая немецкую колбасу на крошечные дольки марш-провианта, я задал Гришке вопрос, что-то вроде: «А что будем делать дальше?» Вопрос был задан, как бы «вообще», но Гришка, который всё ещё был денщиком Феофанова и знал многое, чего остальные не знали, весьма серьёзно ответил, что дурить, мол, теперь нельзя, отряд скоро двинется на соединение с 1-й дивизией РОА в городок Мюнцинген.
После раздачи пайков прибывшей группе раненых немцев, мы для прикрытия уселись за шахматной доской и впервые поговорили по душам.
Он рассказал мне, как ему было поручено партизанами, с которыми он был связан ещё до моей попытки убежать к ним, следить за каждым моим шагом. Как меня чуть не прикончили, подозревая в предательстве (я часто разговаривал с адъютантом нашего гауптмана, моего «покровителя» после случая с сигаретами). На самом-то деле те разговоры касались совсем других «дел» — я изготавливал пепельницы из снарядных гильз и менял их на хлеб и курево.
В ходе нашей беседы Григорий намекнул, что наш капитан не является фашистским холопом. Он просто спасает свою жизнь и тем самым — жизни доверяющих ему бывших военнопленных, крестьян и нескольких перебежчиков, бывших лагерников, которые, как только попали на фронт, без раздумья перешли на сторону немцев, держа в руках листовки, в которых говорилось о русских подразделениях на немецкой стороне.
Наш капитан был довольно образован, сдержан и вежлив. Никогда не выражал свои чувства вслух, не был антисемитом — вопреки немецкой пропаганде. Но одно мы знали о нем твёрдо — он ненавидел Сталина и большевизм.
Как удалось Феофанову сохранить в течение нескольких лет свою группу, избегая боёв с партизанами, но, в то же самое время, обеспечив полное отсутствие враждебной деятельности с их стороны не только против нас, но и против расположенных в наших районах немецких частей, останется неизвестным. Но кто знает, может быть, он оставил где-то свои мемуары? Было бы интересно почитать их.
Но вернусь к жизни отряда. Во время моих блужданий по Литве и Польше к Феофанову пришли представители формирующейся РОА и предложили отряду присоединиться к 1-й дивизии в городе Мюнцинген. Капитан собрал отряд, сказал всё, что сам знал о Русском Освободительном Движении, и предложил высказать свое мнение. Все, как один, согласились на этот шаг в неизвестное будущее.
ГРАФ ОРЛОВ

Зигзаги судьбы воспоминания Сигизмунда Дичбалиса часть 1

ИЗМЕННИКИ ИЛИ ПАТРИОТЫ?
Посвящается памяти того, кто в его последние дни наказал нам:
«Если кто выживет, пусть расскажет о нас правду…»

Уважаемые читатели!

Я пытаюсь описать их со всеми подробностями, которые более полувека удалось сохранить в своей памяти.
Прошу не винить меня за некоторые неточности в датах, названиях мест и именах. Эти неточности были допущены с намерением сохранить инкогнито участников тех событий — некоторые из них еще, может быть, живы.
ОСЕНЬ 1941 ГОДА. Ленинградский фронт, где-то за Новгородом
В редком лесу, вокруг поляны, стояли машины медсанбата, к ним мы присоединились ещё вчера вечером. Наш грузовик стоял под высокой сосной недалеко от дороги, с которой мы свернули, доехав уже в темноте до этой санитарной части. Поднимался туман. То там, то здесь из палаток выходили, съёжившись, люди с полотенцами в руках и исчезали за построенным на скорую руку, из хвойного молодняка, забором, окружавшим полевые туалеты и умывальники.
Разбудив водителя, я вылез из кабины, чтобы размять затекшие от неудобного положения ноги. Заметив, что с дороги, а, следовательно, и с воздуха, наш грузовик легко заметить, я начал маскировать его ветками. Через четверть часа только тщательный взгляд смог бы отличить от окружавшей зелёной хвои наш транспорт, служивший нам также и спальней, и складом провианта, состоявшего из двух ящиков сгущённого молока. Мы подобрали их вчера под Новгородом, проезжая там после бомбёжки города немцами. Мы, благодаря судьбу за такое везение, вскрыли банки штыком и утолили чувство голода, высасывая густую сладкую смесь через штыковые прорезы. Но после повторения процедуры через пару часов, мы стали жалеть, что вместо сгущёнки нам в руки не попала буханка хлеба.
Вот и сейчас наши глаза завистливо смотрели на замечательные, светло-коричневые сухари в руках проходившей мимо сестры медсанбата.
— Девушка! — услышал я не совсем строевое обращение шофёра-запасника из-за моей спины. — Тебе сладенького охота?
В ответ на брошенный в его направлении сердитый взгляд он поскорее добавил:
— Нет, правда, у нас есть сгущёнка, а вот хлебушка нету, так вот, можем и поменяться.
В результате через пять минут мы жевали размоченные сухари, за которые мы с удовольствием вручили сестре две банки сгущёнки, от одного вида которой нам становилось тошно.
Погода ещё держалась. Наш предстоящий поход к фронту для встречи с дивизией выглядел безпрепятственным. Но не тут-то было. Был ранен водитель полевой кухни медсанбата, и мой приятель шофёр был посажен за руль, а мне пришлось отправиться в путь одному.
Точной линии фронта в эти дни не было ни на одной карте, так как она менялась не только по дням, но и по часам и даже минутам. Это было начало осени 1941 года.
Линия обороны зияла прорехами. Немецкие войска наступали, и в плен к немцам переходили целые подразделения и части — роты и полки, наспех сформирован ные в начале войны из уже немолодых солдат запаса. Многим до этого уже довелось испытать на себе ужасы сталинского режима.
Через два дня мне, добровольцу, полному патриотизма и верности к стране, партии и народу, пришлось столкнуться с этим массовым движением людей, надеющихся, что немецкая армия освободит их от Коммунизма. Они переходили на сторону наступающего Вермахта без единого выстрела. Это была для меня жуткая действительность, понять которую я смог только много позже.
Штаба своей части мне так и не удалось найти. Я присоединился к какой-то стрелковой роте уже поздно ночью... Нужно было также отдать какие-то бумаги в запечатанном конверте, почти распавшимся от пота в кармане моей гимнастёрки. Усталый и голодный я заснул мёртвым сном в углу крытого окопа, стены которого были обложены соломой.
На рассвете, дрожа от утренней прохлады и осевшего тумана, мне послышалось оживлённое шушуканье по окопу. И перед тем, как мне удалось совсем проснуть- ся и открыть глаза, я почувствовал как моя винтовка зажатая, как обычно во время сна, между колен, зашевелилась, и я услышал довольно добродушный голос: «Эй, паренек, ты что? Спать на фронт приехал? Проснись!»
В окопе было ещё темновато, но приятное лицо уже не молодого командира подразделения, с доброй жалостливой улыбкой, осталось в моей памяти навсегда. Он сказал, что передовые посты доложили о приближающейся цепи немецких солдат. Уже ночью большинство роты, державшей этот участок, условилось сдаться без боя — ведь остановить немцев нельзя, да и зачем? Они сразу же освободят нас и дадут возможность нам бороться против сталинского Режима и Коммунизма. Командир подразделения предложил и мне уничтожить комсомольский билет, если он у меня есть, и ждать немцев или уйти, пока не поздно. Насиловать меня они не хотят. Для рассуждений на политтему времени не было. На моё первое движение взять винтовку в руки был получен короткий, но резкий окрик:
— Оставь! А то ещё начнёшь стрелять, и нас накроют миномётами.
Мне и в голову не приходило поблагодарить этого человека за его честный поступок в отношении моей судьбы, я кипел злобой за оскорбление, нанесённое предателем красноармейской чести и долга и всеми изменниками этой роты, молча слушавших его слова, обращённые ко мне.
Вылезти из окопа было нетрудно. Как только я увидел приближающиеся без единого выстрела фигуры в немецкой форме, то понял, что раздумывать некогда, и, прижимаясь к холодной земле под прикрытием ещё державшихся клочьев тумана, пополз к видневшимся кустам, невзирая на царапины, росу и срубленные деревья, через которые нельзя было перелезать, и приходилось их огибать ползком, чтобы не заметили.
Так я дополз до кустов, где смог обернуться. Немцы уже дошли до окопавшейся роты и без единого выстрела заняли рубеж оборонительной линии. Выходившие с поднятыми руками красноармейцы были построены в три шеренги и под охраной отправлены в тыл. Эта задержка в их наступлении позволила мне проползти до следующего, более густого, кустарника, под прикрытием которого короткими перебежками мне удалось добраться до леска, утолить голод какими-то ягодами и обдумать только что случившееся.
Перед этим до меня доходили слухи о массовых переходах частей Красной Армии без боя к немцам. В большинстве случаев о наших солдатах, переходивших в плен добровольно или только после короткого сопротивления, говорилось лишь намёком, и сохрани Бог того, кто был схвачен за распространение слухов! Это обсуждалось лишь с глазу на глаз между друзьями. И вот сегодня я сам был не только опозорен потерей оружия, но и собственными глазами был свидетелем этого позорного факта. Должен я сказать о том, что слышал и видел? Кому доложить? Что будет со мной после моего правдивого рассказа? В моём сознании зашевелились какие-то сомнения в собственной безопасности — как личности, ставшей свидетелем до сих пор скрываемого факта, хоть и происходившего на деле. Судьба моя избавила меня от принятия какого-либо решения.
Боязнь попасть к немцам, да вдобавок и голодный желудок принудили меня искать своих. Но где? Впереди раздавались выстрелы, слева шёл миномётный обстрел, наступающие немцы могли оказаться рядом. Я начал заходить глубже в начинающийся лес. Ни компаса, ни часов у меня не было, и только по солнцу можно было примерно определить, где восток и где запад. Выбрав восточное направление как более безопасное, я шёл и шёл, подбирая попадающиеся ягоды. Стыдясь своего «безчестия», я все ещё возмущался произошедшим в окопах.
Кусты, корни, пни и поваленные стволы деревьев затрудняли ходьбу, к тому же я потерял выбранное направление из-за посеревшего неба. Уже к сумеркам удалось выйти на какую-то дорогу, где повстречавшийся связист на велосипеде с испугом в глазах ответил на мой вопрос, где мы находимся:
— Нас окружают, но штаб полка находится в следующей деревне, в школе, если поспешишь, то застанешь наших там.
Несмотря на усталость, я зашагал так быстро, как мог, и примерно через полчаса подошёл к деревне, встретившей меня силуэтами изб. Было тихо, только где-то вдали трещал мотоцикл. Как и объяснил мне связист, «четвёртое по правой стороне строение» оказалось школой. В окнах мелькал свет то ли от свечи, то ли от карманного фонарика. В кустах смородины стоял мотоцикл.
Перед тем как постучать или открыть дверь, я заглянул в окно. На фоне пламени свечи я увидел силуэты в касках и непромокаемых плащах — форма немецких мотоциклистов-разведчиков. Сообразив, что я попал в школу, уже занятую немцами, я ринулся в кусты смородины. Очевидно, за мной все это время наблюдали, так как я услышал окрик: «Хальт!» Затем последовала короткая очередь из автомата, и, когда я уже достиг кустов, раздался взрыв гранаты. Это была граната-бутылка (не осколочная).

В ПЛЕНУ
Я пришёл в себя в сарае, служившем как место сбора раненых командиров Красной Армии, в судьбе которых немецкое командование имело какой-то интерес. Но чем был интересен я? Вот тут-то мне и пришлось благодарить судьбу за конверт в кармане моей гимнастёрки.
Как только караульный солдат заметил, что я очнулся, он подошёл ко мне и стал задавать вопросы на ломаном немецком: «Иван! Ду нихт шлафен? Ду шпрехен дойч?» Лежавший со мной рядом на земле и под той же плащ-палаткой капитан инженерных войск, притворяясь, что он переводит мне вопросы караульного, сказал мне, что немцы проверяли моё состояние три дня подряд и по несколько раз в день. «Что ты за шишка?» — спросил он меня.
Мне принесли ведро воды, объяснив, что это — чтобы напиться и умыться. Слабость была ужасная, но силы постепенно возвращались ко мне. После того как умылся, я получил два ломтика «комисброта» — чёрного солдатского хлеба. Левая сторона моего лица вспухла, она была испещрена песком, порохом, кусочками земли и листьев. Несколько листиков даже застряли у меня между шеей и воротником, вот почему я знаю, что это кусты смородины спасли меня от пули.
Часа через два ко мне подошёл немецкий офицер, он спросил меня на хорошем русском языке, как я себя чувствую. Я ответил, что очень холодно и голодно. На это последовало приглашение следовать за ним. Мы вошли в помещение бывшего деревенского клуба, мне предложили сесть на скамью и дали кружку горячего чая и ещё несколько ломтиков «комисброта». Хлеб был проглочен мной без задержки, но горячий чай из эмалированной кружки переливался по капле в мой пустой желудок, и каждый глоток был просто эликсиром жизни. Последние капли пришлось допить второпях — тот же самый офицер через открытую дверь поманил меня пальцем. Войдя в комнату, выглядевшую как контора с тремя столами, пишущими машинками, полевыми телефонами и ворохом папок с бумагами, не только на столах, но и на полу, я оказался перед молодым, в форме капитана, офицером. Сбоку стоял уже знакомый мне офицер-переводчик. «Откуда у вас оказались эти бумаги?» — спросил он, показывая на протёртый измятый конверт, лежавший в моем кармане ещё с финского фронта.
Вручил его мне начальник штаба стрелковой дивизии, которого я в качестве связного возил на мотоцикле по холмистым финским дорогам до тех пор, пока под весом его огромной фигуры не полетело сцепление. Я, как мог, сам отремонтировал диски. После этого его уважение ко мне сразу выросло: «Молодец Сашка, если б все так справлялись со своими обязанностями, как ты, мы бы фрицев уже прогнали назад». Но не долго пришлось мне возить его по финляндской земле ~ нашу часть, одно подразделение за другим, начали переводить на Ленинградский фронт. Мотоцикл остался у начштаба, а меня прикрепили к шофёру «Газика» наполненного документами дивизии с приказом сдать их по адресу в Ленинграде. А конверт, спасший мою жизнь, был доверен мне с наказом передать его в штаб стрелкового полка, к которому мы — шофёр, я и «Газик» — были откомандированы.
Я постарался как-нибудь выкрутиться, не нарушая военной тайны. «Ах, конверт», — сказал я, как бы припоминая, — да, его я получил от раненого товарища с просьбой доставить в штаб части, помещавшийся в той школе, где меня контузило». «Я думаю, он врёт», — сказал по-немецки переводчик. Поняв, что дело дрянь, я заговорил на моем школьном немецком языке. В старших классах десятилетки кроме официальных уроков немецкого я получал ещё (против своей воли) и неофициальные частные уроки от нашей соседки по квартире. Она преподавала немецкий язык в одном из институтов Ленинграда и, будучи немкой, старалась привить мне любовь к её родному языку, в особенности, после смерти моей матери. Спасибо, госпожа Крих! Вы спасли многократно мою жизнь, не зная того, а сами погибли в осаждённом Ленинграде. Но это уже другая история, вернёмся к допросу.
Мое объяснение на немецком языке могло быть сочтено за дерзость, но капитан слушал меня внимательно — может быть, от неожиданности, Говоря медленно, подбирая немецкие слова, мне удалось убедить его, что это правда. Смешивая действительно произошедшие со мной события, вроде бомбёжки медсанбата, с выдумкой, пришедшей мне на ум, я вывернулся из ситуации. Я убедил ведущего допрос офицера, что я ничего не знающий солдат, потерявшийся во время переброски из Финляндии вместе с товарищем, передавшим мне этот конверт. А вот на вопрос, могу ли я расшифровать зашифрованные строчки, я действительно сказал правду, что шифр мне не известен.
Поговорив со мною ещё несколько минут, капитан дал знать переводчику, что я больше не нужен. Меня вывели из теплой комнаты опять в сарай с ранеными командирами Красной Армии. Этот сарай по сравнению с условиями, в которые я попал потом, мог бы показаться гостиницей со всеми удобствами. Мне повезло получить котелок баланды с картошкой и кусок свежеиспечённого хлеба. Следующие четыре дня в мой желудок не попало ничего, кроме дождевой воды из луж.
После почти свободной прогулки с разговорчивым конвоиром, я очутился в толпе наших военнопленных, попавших к немцам на этом участке фронта. Прямо под открытым небом, под моросившим дождем, без пищи или воды, пленные топтались с ноги на ногу, чтобы как-нибудь согреться. Знакомых среди них у меня не было и, не вступая в разговоры, я только прислушивался, к тому, что говорят.
Большинство говоривших старались заявить себя поклонниками немецкой армии (или и были таковыми).
Ну, надо понять, что немцы не были подготовлены к приёму такого количества пленных, — успокаивали одни.
— Вот подождите день или два, и нас поместят в лучшие условия, накормят, напоят и предложат вступить в отряды для борьбы против Сталина, — уверенно говорили другие.
Звучали мнения, что нас пошлют убирать оставшийся на полях урожай, доверят восстанавливать разрушенный тыл, пошлют строить избы, сгоревшие при отступлении Красной Армии, чтобы встретить ушедшее или угнанное население, так как конец войны не за горами.
Все эти надежды исходили от пленных крестьянского происхождения. Пленные из более интеллигентной прослойки, которые выделялись своими сорванными знаками различия, молчали, и на их лицах было выражено недоумение, тревога и недоверие к соседям и слева, и справа — у каждого по его собственным соображениям.
Нас проверяли несколько раз, искали командиров — политруков, коммунистов, евреев. Отобрали все документы, оставшиеся у пленных, и загнали в сарай без возможности отправить естественные надобности. На следующее утро, построившись в непривычную колонну по три, голодные, холодные и мокрые от моросившего дождя, мы отправились в западном направлении. Кто с радостью, кто с недоумением, а кто и просто с каким-то безсилием понять, куда он попал.
Вот уже третий день, как мы под конвоем шли в тыл Германской армии. Моя попытка в первый день нашего марша притвориться больным с целью как-нибудь отстать и попытаться убежать чуть не окончилась плачевно для меня. Меня спасло то, что я смог объясниться с конвоиром по-немецки, и удивив его звуком языка его предков, исходившим от «унтерменша», мне удалось предотвратить исполнение его намерения, ставшего мне понятным после того, как он приказал мне:
— Mitgehen, oder kaputt! (Иди со всеми, или тебе конец!) — и щёлкнул затвором винтовки.
Не хочется вспоминать, в каких условиях находились несколько сот бывших красноармейцев, попавших в плен — кто по убеждению, кто по своей наивности, кто по судьбе — как случилось со мной. Без какой-либо пищи и практически без воды (лишь иногда удавалось из попадавшихся на пути луж почерпнуть несколько глотков мутной, грязной, но всё же воды) дошли мы до какой-то деревушки. Примерно в метрах 500–600 от неё стояла свежесрубленная изба с дежурной охраной. За двумя рядами заграждений из колючей проволоки ходила, сидела или лежала на сырой земле, в грязи тысячная масса людей, абсолютно не напоминавших мне моих фронтовых товарищей, с которыми я был вместе всего неделю назад.
Построенные в колонну по три, мы опять прошли проверку численности. Ребятам с горбинкой на носу или тёмными курчавыми волосами пришлось ответить на вопрос: «Bist du Jude» (Ты еврей?) Один из них, уже не молодой, глядя в глаза спрашивающего унтера, с улыбкой на лице разразился таким многоэтажным матом, что у стоявших рядом просто захватило дух. Судьба привела мне стоять вблизи, и наш конвоир, вспомнив, что я говорю по-немецки, поманил меня пальцем и спросил:
— Was hat er gesagt? (Что он сказал?)
Я повторил этот вопрос стоявшему с невинным лицом грузина, а то и еврея, человеку. С невозмутимым видом, улыбаясь, но без заискивания, он ответил мне:
— Переводи, как хочешь.
Мой перевод не сделал бы чести моему знанию немецкого языка. Я объяснил унтеру, что этот человек был очень оскорблён таким не подходящим к его особе вопросом, и он извиняется за свою болтовню. Унтер стал продолжать проверку без всякой реакции, но с этого дня меня иногда вызывали как переводчика, что и помогло мне выжить.
Промокшая, голодная, теряющая человеческий облик масса людей, сразу окружила нас с вопросами: «Есть покурить?», «Откудова?», «Кто из 21-ой?» «Есть ленинградцы?» и т. д. и т. п. Было уже под вечер и, так как кормили или утром или в обед, нам ничего не осталось, как оглядеться и найти место, где можно будет прилечь, присесть или, по крайней мере, попасть под навес на ночь. Посреди окружённой колючей проволокой площадки были два барака без стен, только с крышами. Две трети людской массы уже собрались под ними, а остальным, и нам — новоприбывшим, надо было как-то защитить себя от дождя и проникающего ветра. У многих были плащ-палатки и мы, разделившись на группы человека по четыре, подстеливши одну и укрывшись другими, как-то провели эту первую ночь в полусонном состоянии. Утром, чуть свет, мы были на ногах, приводя в действие окоченевшие конечности. У каждого, так мне казалось, на уме было только одно — когда дадут что-либо поесть?
Часам к одиннадцати, какие-то «командиры» из нашей же среды, построили нас снова в три шеренги. Дул холодный ветер, но небо прояснилось и, если бы не чувство голода, можно было терпеть. Мы, новички, уже знали — дадут хлеба и баланды. И действительно, около полудня в ворота лагеря въехала телега, нагруженная буханками хлеба, за ней вторая и третья. Проезжая мимо шеренги, сидевший на возу «повар» бросал буханку стоявшему в первой линии и тот, под голодными взглядами стоявших во второй и третьей, делил её на три равные, насколько было возможно без ножа, части. Один из нас поворачивался спиной и говорил державшему хлеб: «Тебе», «Мне» или «Ему». Таким образом, каждый мог обвинять только судьбу, если ему не досталась та горбушка, которую он присмотрел первоначально. Такое «усиленное» питание продолжалось всего лишь несколько дней.
Всё больше и больше пленных прибывало каждодневно, и лагерная буханка не только стала делиться на четверых, а потом и на шестерых, но и качеством она перестала напоминать хлеб, а стала походить на смесь мелко нарезанной соломы и жмыха. Бывали дни, а то и пара дней подряд, когда и этого «хлеба» не было. К полудню привозили два котла, литров по 500 каждый, с жижей мутного цвета — то ли отвар картофельной шелухи, то ли остатки с армейской кухни, так разбавленные водой, что было невозможно установить происхождение содержимого ни по вкусу, ни по запаху.
Эту баланду переливали в несколько котлов меньшего объёма, причём вооружённый охранник держал всю толпу пленных на почтительном расстоянии от этих котлов с похлёбкой. Но как только повозка, привезшая эту муть, вместе с конвоиром скрывалась за воротами, ждавшая масса голодных людей бросалась к котлам и каждый, кто чем мог, старался почерпнуть что погуще. Что тут происходило, описать невозможно. Только видевший это нечеловеческое проявление чувств изголодавшейся массы, потерявшей чувство приличия, чести и разума от запаха горячей бурды, только тот никогда не забудет крики и стон ошпаренных, перевёрнутые котлы, затоптанных до полусмерти людей, а то и оставшиеся на этом «поле брани» тела затоптанных насмерть — после того, как обезумевшая толпа расходилась с пустыми котелкам, банками и животами.
Так продолжалось до того дня, когда мне удалось выйти за колючую проволоку, окружающую этот ад, о котором даже Данте не имел понятия. Что было дальше с оставшимися там умирающими от голода, полуживыми, еле двигающимися людьми, я знаю только по рассказам. От нескольких тысяч пленных осталась только треть. То были люди или только что прибывшие или, как я, у которых было ... написано на роду умереть другим образом и в другом месте.
Мои способности переводить с немецкого на русский и обратно давали мне возможность не участвовать в «битвах» за баланду. Раза два, а то и чаще в неделю, дежурный немец из караульного подразделения заявлял первому попавшемуся на глаза пленному позвать «Иван дер дойч шприхт». По лагерю неслось: «Переводчи-и-ик!..»
Было ещё несколько ребят, говоривших по-немецки, и первый, кому удавалось быть на месте, докладывал о прибытии. Мне часто поручали подобрать одного, двух, а то и несколько человек, не только в состоянии держаться на ногах, но и имевших специальность сапожника или плотника, а то и портного или ювелира. Первый раз это был портной. Его увели в деревню, но вскоре пришли и за мной, так как договориться с «мастером» было невозможно. Меня привели в избу, где на нескольких столах был разостлан цветной материал, и стоял мой портной с ножницами.
Дело было в том, что он никак не мог понять, чего хотят немцы. А им понадобился костюм «Деда Мороза», скроенный по-немецки, конечно. Вот тут-то и понадобился переводчик. Заметив, что мой портной еле-еле жив, и по его словам, у него «в глазах темно, а они, сукины дети, хотят какие-то финтифлюшки вышивать», я объяснил работодателям, что он очень голодный и не может схватить все детали. Кусок хлеба и стакан воды помогут восстановить его силы, и задание будет выполнено к удовлетворению всех и каждого.
К моему удивлению, вместо ругани или пинков мы оба увидели перед собой хлеб с маслом, какие-то консервы, два кусочка колбасы и… кофе, да, каждый получил по кружке сладкого кофе. Я уговорил портного кушать понемногу и с приличием, на какое мы ещё были способны, во-первых, чтобы не заболеть, во-вторых, чтобы не производить впечатления диких животных.
Костюм «Санкт Николауса» был почти готов, когда настало время сдать нас обратно в лагерь под охрану. Солдаты были очень довольны прогрессом шитья, опять подкормили нас, и велели нам быть у ворот завтра утром опять.
Портной не хотел расставаться со мной на ночь, дабы не потерять меня. У него была плащ-палатка, как и моя уже в клочьях, но всё же какое-то укрытие от ветра и снега. Мы оба, сжавшись в комок, задремали в ожидании завтрашнего дня и опять какой-то еды. Около полуночи мы оба проснулись от колик в желудке, нас распирало, как будто нас накачивали воздухом, словно резиновую автомобильную камеру. Кое-как удалось нам дожить до утра и быть у ворот без опоздания. Костюм Деда Мороза был закончен, нас привели назад в лагерь после хорошего обеда. У моего сотоварища в кармане был большой кусок варёного мяса, а у меня в руках — двухлитровая банка с густым рагу. Вот как жили мы эти два дня!
С портным я расстался, пришлось расстаться и с рагу. Есть я уже не мог, вспоминая прошлую ночь, а сохранить его до завтра среди умирающих от голода людей — было не в моих силах. Я отдал всю банку моим друзьям, с которыми делил плащ-палатки по ночам. Не каждый раз удавалось так накормиться, но всегда, когда мне с помощью немецкого языка удавалось попасть за проволоку в качестве «часовых дел мастера», «точильщика ножей и ножниц» и т. п., мне удавалось сперва съесть что-нибудь, а потом отговориться от выполнения работы, к которой я был не способен. Простой немецкий солдат не был зверем и с удовольствием вступал в разговор на своем языке.
Ноябрь 1941 года. Погода жалеет пленных: дожди, снег, но сильных морозов нет. Немецкая армия под Ленинградом. Настроение у солдат-тыловиков хорошее. Спрос на «специалистов» понизился, и мы вымираем постепенно, но определённо. Однажды в лагерь привезли массу подгнивших овощей, смешанных с какой-то жижей. Весьма вероятно, что эта масса была результатом крушения машины с продовольствием где-то неподалёку, и кто-то распорядился привезти все это к нам в лагерь и разгрузить лопатами прямо на землю посреди лагерной площадки. Голодные люди, как муравьи, разобрали всю кучу — так что на следующий день не осталось и следа. Началась дизентерия!
Лагерная уборная, — длинная яма с перекинутыми брёвнами — не могла вместить всех нуждавшихся в облегчении. Люди, сидевшие часами на корточках на бревнах, выглядели как мишени на ярмарках, по которым идёт стрельба. То там, то здесь, потеряв равновесие, обессиленные несчастные падали в яму, из которой можно было вылезти только с помощью товарищей и с трудом. По ночам иногда раздавались нечеловеческие вопли, затихавшие после того, как полузамёрзшая жижа засасывала ещё живую душу под свою поверхность. Через дня два кто-то из немцев распорядился сколотить две лестницы, которые были опущены в яму, но утопления в испражнениях продолжались.
Не все самоотверженно спасали жизни тонувших в яме. Были и другие случаи. Среди нас были и подлецы, за корку хлеба доносившие немцам о присутствии командиров, политработников или евреев в лагере. И вот одного такого, пойманного с поличным, когда он привёл конвоира охраны и указал на молодого парня, которого вывели за ограду, и тот больше не вернулся, окружили друзья пропавшего. Доносчика спросили, что и почему, а потом, подобрав подходящий момент, втолкнули в эту яму и, чтобы заглушить его крики о помощи, целые полчаса пели «Катюшу» и другие песни — к огромному удивлению часовых на вахте.
Дела пошли из рук вон плохо, холодало, и так много умирало от голода, что каждый день в лагерь заезжала кобыла, запряженная в сани, и вооружённый солдат приказывал четырём попавшимся первыми на глаза пленным, наваливать там и тут лежавшие трупы на сани. Их вывозили за ограду и сбрасывали в специально вырытую общую яму-могилу. Случалось, что среди наваленных тел двигалась ещё рука или нога, но никто не проверял, жив ли ещё человек. Сани опрокидывались, и снег запорашивал и мёртвых, и ещё живых.
Силы начали покидать и меня. Помню, был ясный день; облокотившись на столб навеса, я почувствовал, как вместе с холодом в меня вкрадывается и чувство безнадёжности. Я взглянул на голубое небо и вспомнил мою мать. «Эх, мама, выручай!» — вот так просто вырвалось у меня.
Чтобы не поддаться желанию лечь и задремать, а это было бы моим концом, я почему-то побрёл к лагерным воротам.
— So, gut! Ich brauche dich! (Ты мне как раз нужен!) — встретил меня голос унтера охраны. Он поручил мне выбрать двадцать человек — самых крепких.
Как мне удалось набрать двадцать человек из массы полуживых людей, я объяснить не могу. Мы влезли с нашими котелками, ложками, палатками, пустыми банками и прочим скарбом в подошедшую грузовую машину, спрашивая друг друга, куда мы поедем. Везли нас часа три и выгрузили перед воротами совсем маленького лагеря, только выстроенного.
Внутри было строение, где помещалась кухня, место для умывания и комната, в которой жили повар с обезображенным взрывом лицом — здоровенный детина, матрос в прошлом, судя по его тельняшке, и интеллигентно выглядевший молодой парень в немецкой куртке, но без знаков различия. Это был бывший студент-ленинградец, теперь — наш «начальник».
Это было «Управление» нашего нового лагеря, в котором уже помещалась «Лесная команда» из прибывших ранее военнопленных, занимавшихся заготовкой дров для отопления штаба 18-й армии Вермахта, размещенного в здании бывшего туберкулезного санатория недалеко от станции Сиверская.
Почти рядом с кухней стоял барак длиной метров 60. В нем помещались человек 30 пленных, одетых во всевозможные одежды, но выглядевших в других отношениях нормально. Нам показали на левую сторону барака, где на цементном полу была наложена солома, и оставили нас самих разбираться, — кто, где и как устроится.
На нашей половине была выложена печурка, покрытая толстой железной плитой. Вскоре в этом камине запылал огонь, благо дрова были рядом, и наша группа начала буквально оттаивать. Через короткое время в барак вошло «Управление», которое, весьма по-человечески представилось нам. Как всегда, раздавались вопросы: «Откуда?», «Где попал в плен?» и т. п.
Вскоре появившийся повар предложил идти в кухню получать продовольствие. Было сказано, что нам полагается буханка на двоих, но, принимая во внимание наше истощение, сегодня мы получим только треть пайка и чаю с сахаром. Мы не могли поверить до тех пор, пока не съели эту дольку, запивая её подслащенной жидкостью, действительно похожей на чай. Становилось темно, и мы, зарывшись в солому, разморившись в сравнительной теплоте, заснули как убитые.
В семь утра, при всё ещё горевшей печурке, мы закусывали уже полным пайком, только вместо чая запивали его немецким эрзац-кофе. Наши соседи по бараку, бывшие здесь уже до нас, уходили строем на работу, под протяжное: «Lо-о-оs, lо-о-оs!» (давай, давай!). Нам было приказано растопить печку так, чтобы железная плита была бы красной, греть воду в вёдрах и посередине барака, бывшего свинарника или хлева, устроить что-то вроде бани. И вот мы мылись, даже с мылом, прожаривали вшей и не верили в случившуюся с нами перемену.
Мы провели в бараке на полном пайке целых четыре дня, устраивая, кто как мог, своё логово с помощью досок, предназначенных для топлива, отгораживаясь от соседей. Большинство разбились на партии по два, три, четыре. Эти группы имели что-то общее — или по месту жительства, или по взглядам, или происхождению. Теперь, когда первая мысль — утолить голод — отошла на второй план, людям понадобилась и духовная поддержка земляка или единомышленника.
В понедельник нас разбили на рабочие группы. Самых крепких — в лес, тех, что послабее, — в деревню на работы по обслуживанию расквартированных там немцев, доходяг оставили подметать двор, барак, помогать на кухне. Я угодил в группу лесорубов. Роста я среднего, широк в плечах, и многолетняя спортивная тренировка сказалась в том, что я выглядел наиболее подходящим занять место подрубщика, только что угодившего под неожиданно упавший ствол спиленного дерева. Моя задача заключалась в подрубке ствола с противоположной пиле стороны, чтобы обеспечить падение ствола без отдачи назад. Двое здоровенных немцев управляли огромной двуручной моторной пилою, резавшей ствол с такой скоростью, что я только-только успевал несколько раз взмахнуть топором и отскочить в сторону. Первые дни я выдыхался и нуждался в подмене, но потом, приноровившись к особенностям лесорубной ухватки и немного окрепнув на казённых харчах, я мог легко продержаться целую смену, даже помогая другим, складывавшим брёвна в штабеля, во время затачивания пилы, или когда конвоиры делали перекур.
Это не было старанием отличиться, никто мне ничего за это не давал, я даже отказывался от предложенных мне недокуренных сигарет, которые равнялись в той ситуации ордену «Трудового Красного Знамени». Это просто была привычка выполнять задание «не за страх, а за совесть». Хотя, в конце концов, эта привычка и выносливость мне очень помогли.
В один неудачный день, наработавшись до полусмерти, мы возвращались в барак. У здания, где размещался штаб 18-й армии, нас остановили и построили в одну шеренгу. Земля ещё была покрыта снегом, стоять было холодно, ожидая, по словам конвоя, инспекцию заведующего хозяйством штаба, которым был нестроевой гауптман (капитан), владелец крупной сигаретной фабрики «Хауз Хинденбург». Чуть ли не через полчаса из здания вышел высокий, подобранный, уже пожилой немец в форме, пошитой мастером-портным, которая превратила его в образец офицера-аристократа Вермахта.
Подойдя к шеренге и выслушав рапорт конвоира, он стал медленно проходить вдоль линии полуразутых, одетых в уже разваливающиеся одежды пленных, своим обликом подходивших под определение «унтерменшей». Наконец, он остановился и спросил у конвоира, кто работает лучше всех. Стоявший все это время по стойке «смирно» верзила-конвоир с огромным лилово-красным родимым пятном во всё лицо, делавшим его просто отталкивающим, зашагал в моём направлении. Второй его достопримечательностью была привычка зудеть нас ни за что, ни про что, так что целый день было слышно его: «Ло-о-ось, ло-о-ось!», т. е. давай, давай! Он лез из кожи вон, с помощью сапога и приклада винтовки, выколачивая из нас дневную норму.
И вот он, чуть ли не подбежав ко мне, опять заорал свое «Los!», указывая мне сделать шаг вперёд. В это время стоявший в шагах трёх от меня гауптман открывал серебристую пачку своих сигарет. Взглянув на меня, он бросил одну к моим ногам.
— Лооось, лооось, Иван! — заорал опять конвоир, указывая на сигарету в снегу. — Das ist fur dich! (Это для тебя!)
Я не трогался с места. Стало тихо. По нашему ряду пробежал шёпот — мол, бери, не оскорби гауптмана, а то пристрелят, как собаку. Сигарета продолжала лежать на снегу, в то время как меня трясло от унижения, и злоба стянула мои челюсти в судорогу.
Чувствуя, что вот-вот один из моих соседей по шеренге нагнётся и подберет сигарету, я сделал полшага вперед и вдавил её в снег своим полуразвалившимся ботинком. Почему я так сделал, до сих пор объяснить не могу. Это была не бравада, это было не подотчётное движение гордости… Это было результатом кипевшей во мне злости. Стоя на сигарете, я просто стоял и смотрел вперёд, ожидая развязки. Она пришла под гробовое молчание опешивших пленных и конвоира. Гауптман, подойдя ко мне, закрыл пачку и, вручив её мне в руки, повернулся и ушёл.
Конвоир сказал что-то вроде: «Боже, Боже! Какой же ты счастливый, русский!», перестроил нас в три шеренги и повёл все ещё недоумевающих пленных домой.
Эту ночь барак не спал до «петухов», начиная гордиться случившимся. Через несколько дней нам выдали крепкие, хоть и поношенные, солдатские ботинки и немецкую форму — чистую, но без всяких нашивок. Тёплая одежда пригодилась всем, но некоторым было очень неприятно надевать немецкую форму. Мне повезло. Я дождался полного разбора одежды и, когда остались только куртки, в которые я просто не влезал с моими широкими плечами, выбрал себе лишний свитер, в котором чувство «продажности» меня так не беспокоило, как это было бы в полной форме. Может быть, наивно, но тогда, когда преданность существующему на Родине строю была ещё сильна, это что-то значило. К тому же наступала весна, и вместе с окрепшими силами между друзей начались разговоры о побеге к своим. Сдерживало одно — расправа, учинённая немцами над одним пленным, сбежавшим из команды лесорубов, находившейся здесь ещё до нашего прихода. Он попался после ночного блуждания по лесным тропинкам около станции «Сиверская». Кто-то из местных жителей донёс на него в полицию. Его поймали, выпороли и отослали в общий лагерь помирать от голода.