graf_orlov33 (graf_orlov33) wrote,
graf_orlov33
graf_orlov33

Category:

КРАСНЫЙ ВАХМИСТР СУХОВ на СОЛОВКАХ (Борис Ширяев)

В те, уже далекие теперь двадцатые годы, нигде, кроме Соловков, не смыкались так плотно последние образы древней, уходившей в прошлое Руси, с теми новыми формами, которые несла в буре пришедшая советская власть.

В стенах, сложенных из обтертых доисторическими льдами камней, в их твердыне, крепившей силу православной Первопрестольной Москвы, Красная коммунистическая Москва учредила свой застенок-каторгу.

Пылкая фантазия шпаны превратила могилу последнего запорожского кошевого Петра Кольнишевского в гробницу “святого Кудеяра”. Невдалеке от нее, на кремлевском дворе, стояла сложенная еще руками монахов пирамида неразорвавшихся бомб, выпущенных по монастырю английской эскадрой в 1855г. По преданию, их фитили были потушены в воздухе ширококрылыми соловецкими чайками, взятыми за это под особую охрану монастыря. Традиция их охраны перешла и к чекистам: Эйхманс настрого запретил убивать спокойно прогуливавшихся по дворам птиц и этот запрет выполнялся, хотя в белые ночи непрерывный крик чаек изводил заключенных да и в пищу они годились бы с голодухи… кое-что и похуже.

Комнаты корпусов-общежитий даже в ротных списках именовались не по-тюремному камерами, а по-монастырски – кельями. Оставшиеся на острове соловецкие монахи были зачислены инструкторами в каторжанские рыболовные артели, на кирпичный завод, на вязку плотов и считались на службе ОГПУ, получая зарплату и паек.

В таком же странном сочетании сплетались тонкие, цветистые шелка прошлого с грубым, жестким суровьем новых веяний в душе военкома Соловецкого Особого полка Петра Сухова. Еще недавно был он бравым, боевым вахмистром одного из строгих и блестящих царских кавалерийских полков, состоял на сверхсрочной службе, знал твердо и непоколебимо, верил сам и другим внедрял веру в то, что “Русское знамя есть священная хоругвь”…

Но сменилось знамя. Помимо его, вахмистра Сухова, воли вместо “Спаси, Господи, люди Твоя”… запели “Вставай, проклятьем заклейменный”, вместо царственных величавых орлов нацепили пятиконечные звезды. Лик Спасителя был сорван с древка пробитого бородинскими пулями штандарта, и на том же древке повисла красная тряпица, наскоро сметанная из гусарских штанов штабного писаря. На том же древке…

Значит, так надо, и вахмистр Сухов стал служить пришедшим на смену знаменам так же верно и честно, как служил ушедшему. Так же твердо и неуклонно.

Когда кончилась война с немцами, вахмистр Сухов пригнал на двор военного комиссариата небольшой табунчик отощавших, запаршивевших от чесотки коней, свалил там же в кучу нерастасканные седла, поставил пустой денежный ящик и древко с красной тряпкой, – всё, что осталось от трехсотлетней истории славного, боевого и блестящего полка.

– Получите под расписку, товарищ начальник, а мне позвольте назначение на предмет дальнейшей службы, потому славный гусарский его бывшего Высочества полк приказал долго жить.

Получив назначение на новый фронт, Сухов, так же, как и прежде, не раздумывая, но выполняя приказ, пошел против нового врага. Были немцы, стали буржуи, белые кадеты. Это не его, Сухова, дело, кто враг, а вверенный ему эскадрон, теперь уже полк, в полном порядке – и задания выполнены.

То, что против него бились теперь не немцы, а Русские, не наводило Сухова на размышления. Это был враг. О врагах и в старом и в новом уставе ясно сказано.

Только раз в душу его заглянуло сомнение. Он сам об этом так рассказывал:

– Уже перед самым окончанием войны, когда Ростов у нас в тылу остался, настигли мы ихний эскадрон… Да какой там к чертям эскадрон! Одно название эскадрон, десяти рядов не насчитаешь. Разомкнулись в лаву, настигаем. У них кони сморенные, чуть живые, как на стоячих идем. Я впереди, конечно. Жеребец у меня – огонь, – под Воронежем с казенного завода взят, кровный. Достигаю отсталого. Заезжаю слева, как полагается, взял клинком замах. Гляжу, погон-то наш, золотой, просветы небесные, по ним гусарский зигзаг вьется… Один такой во всей кавалерии у нашего полка был. Сумно мне стало. Не рубаю, кричу: “Сдавайся, товарищ полковник, жизню оставим!” Он обернулся, вижу – наш эскадронный, какой меня к первым двум крестам представлял. Я ему, как другу, кричу: “Сдавайтесь, товарищ, ваше благородие (сам не знаю, как это у меня получилось)!” Он оглянулся и видно тоже мою личность вспомнил. “Серый волк тебе товарищ, иуда-христопродавец, отцеубийца”… – кричит… Ну, тут я, конечно, рубанул. Не то, чтобы обидно мне стало, а как иначе? Война! Ночи три он потом мне снился. Я даже пьян напился, хотя вообще на службе пить остерегаюсь и в строю сроду пьяным не был. Оно, так сказать: он, действительно, мне заместо отца на старой службе был. Добром его поминаю…

Кончилась война, направили Сухова в совпартшколу. Новый устав. Новая присяга: “Служу трудовому народу”. Господь Бог в ней ни словом не упомянут. Значит – отменен окончательно, вычеркнут из списков, и Сухов Его тоже вычеркнул. Обучающий на занятиях разъяснил по всей науке, что никакого Бога нет и быть не может. Одна поповская выдумка. Значит, так. Правильно!

На Соловках комиссару полка приказ за приказом: усилить, углубить антирелигиозную работу, учитывая местонахождение полка в центре распространения религиозного дурмана.

Правильно. Здесь и монахи еще целы, а на каждом перекрестке дорог стоят трехметровые Распятия. Чудит товарищ Эйхманс: везде кресты и даже самые малые крестики посняты, а здесь вон какие стоят. Только дощечки понабиты с надписью: “Религия – опиум для народа”. И Спаситель на этом Распятии необыкновенный, навроде статуи крашеной. Таких у нас не бывало. И личностью с нашим не схож, попроще, на Бога не походит, а вроде мужика…

Однако, не его это, Сухова, дело. Островом Эйхманс заведует, а у Сухова – полк. Полк в полном порядке. Спаситель же на Распятии деревянный и вреда от него быть не может.

Раз, в сумерки, возвращаясь с охоты на соловецких оленей, Сухов выпалил оба заряда в бледно маячившую грудь распятого Христа.

– Получи, товарищ! Все шестнадцать картечин в мишени, – подсчитал он. – Кучно бьет двустволочка!

Выпалил в Христа – и ничего не случилось! Так-то.

Замшелые, источенные ветрами камни Соловецких башенных стен повествуют суровые были об адамантах и смарагдах истового Русского благочестия, долгие годы пребывавших в их нерушимом молчании.

Камни много расскажут тому, что захочет прослушать их беззвучную, безсловесную повесть. Соловецкие камни – книга четырех веков.


. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Когда первое дыхание весны рушит ледяные покровы, Белое море страшно. Оторвавшись от матерового льда, торосы в пьяном веселье несутся к северу, сталкиваются и разбиваются с потрясающим грохотом, лезут друг на друга, громоздятся в горы и снова рассыпаются. Редкий кормчий решится тогда вывести в море карбас – неуклюжий, но крепкий поморский баркас, разве лишь в случае крайней нужды. Но уж никто не отчалит от берега, когда с виду спокойное море покрыто серою пеленою шуги – мелкого, плотно идущего льда. От шуги нет спасения! Крепко ухватит она баркас своими белесыми лапами и унесет туда, на полночь, откуда нет возврата.

В один из сумеречных, туманных апрельских дней, на пристани, вблизи бывшей Савватиевской пустыни, а теперь командировки для организованной из остатков соловецких монахов и каторжан рыболовной команды, в неурочный час стояла кучка людей. Были в ней и монахи, и чекисты охраны, и рыбаки из каторжан, в большинстве духовенство. Все, не отрываясь, вглядывались! в даль. По морю, зловеще шурша, ползла шуга.

– Пропадут ведь душеньки их, пропадут, – говорил одетый в рваную шинель старый монах, указывая на еле заметную, мелькавшую в льдистой мгле точку, – от шуги не уйдешь…

– На всё воля Божия…

– Откуда бы они?

– Кто ж их знает? Тамо быстринка проходит – море чистое, ну и вышли, несмышленные, а водой-то их прихватило и в шугу занесло… Шуга в себя приняла и напрочь не пускает. Такое бывало!

Начальник поста, чекист Конев, оторвал от глаз цейсовский бинокль.

– Четверо в лодке. Двое гребцов, двое в форме Должно сам Сухов.

– Больше некому. Он охотник смелый и на добычу завистливый, а сейчас белухи идут. Они по сто пуд бывают. Каждому лестно такое чудище взять. Ну, рисканул!

Белухами на русском севере называют почти истребленную морскую корову – крупного белого тюленя.

– Так не вырваться им, говоришь? – спросил монаха чекист.

– Случая такого не бывало, чтобы из шуги на гребном карбасе выходили.

Большинство стоявших перекрестилось. Кое-кто прошептал молитву.

А там, вдали, мелькала черная точка, то скрываясь во льдах, то вновь показываясь на мгновение. Там шла

отчаянная борьба человека со злобной, хитрой стихией. Стихия побеждала.

– Да, в этакой каше и от берега не отойдешь, куда уж там вырваться, – проговорил чекист, вытирая платком стекла бинокля. – Амба! Пропал Сухов! Пиши полкового военкома в расход!

– Ну, это еще как Бог даст, – прозвучал негромкий, но полный глубокой внутренней силы голос.

Все невольно обернулись к невысокому плотному рыбаку с седоватой окладистой бородой.

– Кто со мною, во славу Божию, на спасение душ человеческих? – так же тихо и уверенно продолжал рыбак, обводя глазами толпу и зорко вглядываясь в глаза каждого. – Ты, отец Спиридон, ты, отец Тихон, да вот этих соловецких двое… Так и ладно будет. Волоките карбас на море!

– Не позволю! – вдруг взорвался чекист. – Без охраны и разрешения начальства в море не выпущу!

– Начальство, вон оно, в шуге, а от охраны мы не отказываемся. Садись в баркас, товарищ Конев!

Чекист как-то разом сжался, обмяк и молча отошел от берега.

– Готово?

– Баркас на воде, владыка! – С Богом!

Владыка Илларион стал у рулевого правила, и лодка, медленно пробиваясь сквозь заторы, отошла от берега.

Спустились сумерки. Их сменила студеная, ветреная соловецкая ночь, но никто не ушел с пристани. Забегали в тепло, грелись и снова возвращались. Нечто единое и великое спаяло этих людей. Всех без различия, даже чекиста с биноклем. Шепотом говорили между собой, шепотом молились Богу. Верили и сомневались. Сомневались и верили.

– Никто, как Бог!

– Без Его воли шуга не отпустит.

Сторожко вслушивались в ночные шорохи моря, буравили глазами нависшую над ним тьму. Еще шептали. Еще молились.

Но лишь тогда, когда солнце разогнало стену прибрежного тумана, увидели возвращавшуюся лодку и в ней не четырех, а девять человек.

И тогда все, кто был на пристани, – монахи, каторжники, охранники, – все без различия, крестясь, опустились на колени.

– Истинное чудо! Спас Господь!

– Спас Господь! – сказал и владыка Илларион, вытаскивая из карбаса окончательно обессилевшего краскома Сухова.

Пасха в том году была поздняя, в мае, когда нежаркое северное солнце уже подолгу висело на сером, бледном небе. Весна наступила, и я, состоявший тогда по своей каторжной должности в распоряжении военкома Особого Соловецкого полка Сухова, однажды, когда тихо и сладостно пахуче распускались почки на худосочных соловецких березках, шел с ним мимо того Распятия, в которое он выпустил оба заряда.

Капли весенних дождей и таявшего снега скоплялись в ранах-углублениях от картечи и стекали с них темными струйками. Грудь Распятого словно кровоточила.

Вдруг, неожиданно для меня, Сухов сдернул буденовку, остановился и торопливо, размашисто перекрестился.

– Ты смотри… чтоб ни кому ни слова… А то в карцере сгною! День-то какой сегодня, знаешь? Суббота… Страстная…

В наползавших белесых соловецких сумерках смутно бледнел лик Распятого Христа, русского, сермяжного, в рабском виде и исходившего землю Свою и здесь, на ее полуночной окраине, расстрелянного поклонившимся Ему теперь убийцей…

Мне показалось, что свет неземной улыбки скользнул по бледному Лику Христа.

– Спас Господь! – повторил я слова владыки Иллариона, сказанные им на берегу. – Спас тогда и теперь!..


Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

  • 0 comments