graf_orlov33

Categories:

РАССКАЗЫ О КОНЦЛАГЕРНОЙ ЖИЗНИ

ЛЕВ КОНСОН 


Из  газет я узнал, что объявлен конкурс на лучший рассказ, посвященный  славному 60-тилетию органов государственной безопасности. Этой-то  славной дате я и посвящаю свой рассказ. Прошу уважаемое жюри обратить  внимание на то, что рукою автору управляла не столько корысть (деньги,  правда, позарез нужны), сколько чувство глубокой признательности к  органам КГБ.
 

Неисповедимы пути Господни, и моей  убогой голове не понять, зачем понадобилось нашей славной разведке  красть из Западного Берлина участника французского Сопротивления, еврея  по национальности, журналиста Гевюрца и зачем понадобилось нашей не  менее славной прокуратуре (интересно, а будет конкурс, посвященный  прокуратуре?) осудить французского подданного на длительный срок  заключения в сибирские лагеря… за сионизм.
 

Короче, Гевюрц нашел  меня в бараке. Волнуясь, на ломаном русском языке он сказал, что в  бригаде его жидом обзывают, что вчера бригадир лопатой ударил, а когда  он пожаловался оперуполномоченному, то все отшатнулись от него.  Пожалуйста, скажите, как быть? Что дальше делать? Я сказал: «Не ломайте  себе голову, Гевюрц, и если кто-либо вас опять ударит или оскорбит, то  ради Бога никому не жалуйтесь. Бейте, Гевюрц. Кулаком бейте, бейте  камнем, лопатой. Бейте всем, что под руку попадет, но бейте  обязательно».
 

Через пару дней исцарапанный и счастливый Гевюрц нашел меня в бараке.
Если на Страшном Суде Господь укажет мне на мои прегрешения, я тогда расскажу ему о Гевюрце.
 

ЗАСЕРЯ
 

С  тех пор, как перевели нас на разгрузку угля, у меня совсем работа  перестала клеиться. Средняя выработка моя равнялась 23–27 процентам.  Пайку давали самую тощую, но дело было в зоне, и голодать мне ребята не  давали. Так продолжалось несколько месяцев, и все было бы хорошо, но тут  начальник КВЧ (его звали Васей Сопливым) объявил нам о приближении дня  рождения Сталина Иосифа Бесовича. Он сказал, что все, кто чувствует себя  перевоспитавшимся, должны к этой знаменательной дате сделать подарок  вождю. Если есть у кого деньги на лицевом счету, можно сделать денежный  подарок, а у кого их нет, тот может доказать свою любовь высокой  производительностью труда. Как на зло ни денег, ни высокой  производительности у меня не было. А еще Вася Сопливый сказал, что если  кто оставит вождя без подарка, тот тем самым подтвердит свою  озлобленность и наличие камня за пазухой против первого в мире  социалистического государства. Во время своего выступления Вася то и  дело поглядывал на меня, поэтому я счел свои долгом сказать, что если  это он меня считает неперевоспитавшимся и неразоружившимся, то он  глубоко заблуждается, что вот как раз к этой дате я взвесил все свои  внутренние и внешние резервы и теперь обязуюсь дать 170 %. А слова я на  ветер не бросаю. Вася Сопливый похвалил меня, каждый из нас написал  торжественное обязательство, и окрыленные, мы двинулись на работу.
 

Прошло  немало лет, а мне до сих пор стыдно перед Сопливым Васей. Дело в том,  что вечером при подведении итогов выяснилось, что я опять дал свои 23 %.  Вася Сопливый очень обиделся, и меня прямо с работы в наручниках  отправили в изолятор. Семь суток отсидел я там. Изголодался так, что уж и  кушать не хотел.
 

Был у нас вор. Он у начальника лагеря прямо  на столе нагадил. Его за это прозвали Засерей. К нам, политическим, он  испытывал нежную привязанность. Когда меня выпустили из изолятора,  Засеря первый ждал меня у ворот с куском хлеба. С трудом проглотил я  хлеб и сказал Засере, что очень хочу какой-нибудь зелени. А у нас прямо у  вахты, в запретной зоне охранники посадили несколько грядок лука и  огурцов. Засеря повел меня туда. Перелезли мы через проволоку и стали  рвать зелень прямо на глазах у ошалевшего вертухая. Потом вертухай  очнулся, закричал, снял трубку и хотел звонить на центральную вахту.  Беды б нам не избежать, но тут Засерю осенила блестящая мысль. Он  прошипел вертухаю: «Звони, гад, звони, мы тоже молчать не будем, мы  слышали, как ты ругал колхозы, и еще расскажем, как ты у нас за водку  сапоги купил и ни водки, ни сапог не отдаешь. Звони же, гад, посмей  только, пес».
Но пес не стал звонить, пес повесил трубку, и мы, грызя огурцы, удалились с достоинством.
 

ВАГНЕР
 

Был  у нас профессор по холодной обработке металла. Кажется, Вагнер фамилия.  Говорят, раньше по его учебникам студенты учились. Старый он был да  здоровьем слаб, вот и поставили его следить за порядком в уборной.  Работа нетрудная, тем более, что уборных-то и не было. Просто по обе  стороны вдоль проволочного заграждения (что отделяло мужскую зону от  женской) были вырыты канавы. Все как есть было на виду, но нашей канавой  ведал Вагнер, а женской старая цыганка, простите, фамилию ее я забыл  начисто.
 

Как-то к нам нагрянуло начальство. Осмотрели они  запретную зону, карцер, вахту, ворота, лозунги прочитали и остались  довольны. Начальника нашего похвалили. А ему так лестно стало, что не  выдержал и похвалился, что де у него при уборной профессор работает, а  чтоб высокое начальство не усумнилось, послал за профессором  дневального. Пришел старик, и начальник спрашивает у него: «Ты, батя,  правда, профессор?» Батя ударил себя в грудь кулаком и сказал:  «Гражданин начальник, бля... буду, что я профессор». Начальство просто  со смеху подыхало. Молодец, батя!
 

ТИМКА
 

У Тимки были  большие голубые глаза. Повели Тимку в изолятор, а я провожать его пошел.  Был солнечный день. Посмотрел Тимка большими голубыми глазами в  огромное синее небо и сказал:
— Мир-то какой большой, а жить негде. Хороший был парень Тимка.
Рядом  с нами был Лагерь военнопленных японцев. Тех из них, кто плохо  поддавался идеологической обработке, сперва держали в изоляторе, а потом  переводили в нашу зону. Интересно у них проводилась эта обработка.
 

Среди  пленных начальство находило подходящего. Подходящий принадлежал к  прогрессивным коммунистическим движениям и потому сотрудничал с лагерной  администрацией. Голодно было, работали на трассе. А этот марксист сидел  в зоне и жрал в три горла. Преимущество социалистической системы над  капиталистической было столь очевидным, что многие пленные заявили  начальству о своих симпатиях к Коммунистической партии Советского Союза и  ее Центральному комитету. Тут еще важно было не опоздать. И все, кому  удалось это сделать вовремя, стали придурками.
 

С остальными  получилось хуже. Опоздавших пришлось собрать в отдельную бригаду и на  трассу их гоняли, как остальных. Но только бригаде этой участок  отводился получше и еды давалось побольше. И на работу они ходили с  красными флажками.
Вскоре еще создали такую бригаду. Потом еще. А там и все бригады стали такими.
Вроде  все хорошо, только б жить да радоваться. Но тут обнаружился изъян в  марксистской идеологии: чем больше приверженцев становилось у нее, тем  меньше должностей и еды она могла им дать. Правда, флажков хватало.
Их прямо в зоне делала инвалидная бригада.
 

СЕРЕЖКА
 

Сережка  очень любил отца. Сережка знал, что отец пишет что-то. Тетрадь у него  такая была. Потом арестовали. Там и умер. Мать замуж вышла. Отчим  хороший, военный, но Сережка никому, даже маме не говорил про тетрадь.  Когда исполнилось четырнадцать лет, он решил бежать через границу с  тетрадью в Турцию.
 

К нам привезли его из малолетки. Разглядеть  его было невозможно. Он весь утопал в телогрейке, в калошах, в огромной  пограничной фуражке. В мастерской стоял токарный станок, так начальство  пожалело Сережку (хоть он и политический) и поставило его учиться  работать на этом станке, все легче, чем на общих. Станок большой,  Сережке ящик под ноги ставили, чтоб доставал. Так и работал, стоя на  ящике. Лагерь уголовный. Мразь тон задавала, мразь отборная, но ведь вот  и она жалела. Во сне Сережка мочился, кричал, а его не ругали, не  смеялись над ним. Кому б еще такое позволили? Неровный. То съежится,  молчит, его не видно, не слышно, а то вдруг разговорится. Разговорится  так, что не остановишь. В нашем бараке язвенник умирал. Умирал медленно.  Иногда вечерами он играл на гитаре. Играл изумительно, играл так, что  даже падаль дышать боялась. Однажды он играл что-то бодрое. Сережка  подсел рядом и вдруг запел. Мордаха оказалась лихой, задорной, а нос  совсем курносым. Он сиял, и всем хорошо было.
 

У него с легкими  что-то получилось, слабые они были. После работы я приходил к нему.  Иногда он не узнавал, метался, бредил. А иногда лежал тихо с открытыми  глазами. Как-то он сказал мне: «Я наверное в бреду говорю невесть что, а  вы рядом все сидите, вас не подослали ко мне?» Я не сердился, на него  нельзя было сердиться. Я сказал: «Чудак ты, Сережка. Ты хороший парень,  но за уши я тебя все равно оттаскаю. Вот увидишь. Как только на ноги  встанешь». Он слабо улыбался.
Умер он. Потом мать приехала с отчимом. Гроб цинковый привезли. Да только без толку все это. Не отдали им Сережкино тельце.
Тельце его не отдали.
 

Случай, из которого читатель легко сделает вывод о том, что корыстный человек не может быть причастен к искусству.
 

Тарасевича  попросили рассказать какой-нибудь роман, а за это дали кусок жмыха.  Тарасевич стал рассказывать «Камо грядеши». Рассказывает, а сам то и  дело от жмыха откусить старается. Сперва ему по-хорошему сказали: «Что  же ты, падлюка, по-человечески говорить не можешь? Ты же грамотный. Ты  что ж, гад, хочешь, чтоб твой жмых совсем забрали?» Тарасевич сказал,  что больше так не будет и слово дал. Слово дал, а как забудется, так  опять жмых в рот тянет. Ребята разозлились, жмых отобрали и сказали, что  вернут после того, как рассказывать кончит. Так он, чтоб до жмыха  своего дотянуться, весь роман этот скомкал, смял.
А говорит, на свободе учителем работал…
 

В  бараке холодно, пусто. Мы пришли с ночной смены и уже засыпали.  Скрипнула дверь. Кто-то прошаркал к печке. Остановился. Я открыл глаза.  Измерзший. Опущенные плечи. Высокий. Беззубый приоткрытый рот и  болтающиеся уши шапки ушанки делали его похожим на старую больную  собаку.
Вот он расстегнул телогрейку и тощим, грязным животом  прижался к теплым кирпичам… Так он блаженствовал, даже урчал. Затем  урчание обрело слова, а там и мелодию. И вот передо мной — Канцона  Листа.
Так я впервые увидел Чуричева. Я не знал тогда, что видел чудо.
 

А  он ушел. Ушел, не отогревшись, не наевшись. Ушел, так и не сказав, как  удалось ему не ожесточиться. Как удалось ему пронести свое доброе сердце  через все шмоны 23-трех лет Лагерной жизни.
 

У нас женщин,  которые рожали в Лагере, звали мамками. В зоне барак для них стоял.  Детей считали вольными и держали отдельно, за зоной. А когда кормить  нужно было, то мамок к ним водили под конвоем. Не знаю, почему, но  умирали детишки. Кто говорит от вируса, кто — от эпидемии, а опер  сказал, что мамки сами детей своих умерщвляют.
Я в кузнице работал.  Скобы делал. Норма большая, а тут мамки приходят. Просят, чтоб я  памятники детишкам сделал. Сменщик мой, Ворохобин, хлеб с них брал, так  мамки ко мне шли. Ворохобин злился очень.
Возьмешь миллиметровый  лист, вырубишь звезду. Приклепаешь к железному пруту. Конец заостришь.  На звезде мелом напишешь имя, фамилию, год, день рождения, день смерти.  Вот и все. Вот и весь памятник комочку, которому так и не суждено было  стать человеком.
Господи! Я тогда в кузнице работал, скобы гнул.

--------------------------------------------------------------------------------------------------

Куда там в такое поверить написанное? Кто видел, пережил - не забудет  никогда, а кто не видел, не поверит ни в жизнь, что такое было. Так и  живем. Веришь, не веришь! Воспоминаний о лагерном быте тысячи, а  помянуть лагерных страдальцев молитвенно некому. Пвавосвавных по виду  миллионы, все гундосят молитовки, кадят и "приобщаются" невесть чего, а  молитвы до Бога не доходны, ибо правды нет как не было. Почему, отчего  не слышит Господь? Кого это волнует? Всем по барабану. Эпешники верят в  бога, которого для них нет (в какого то мёртвого идола), а эрпецезоиды  веруют в идею Бога. И как то всех это устраивает.

Error

Anonymous comments are disabled in this journal

default userpic

Your reply will be screened